Тогда, среди ужаса и растерянности, весь во славе своей, явился волшебный Зверь-Кролик. Друид Ингельдот возднял его, выступил из храма, навстречу обезумевшим людям. Стоял, в белоснежной рясе, в золотой тиаре, простирая длани с живым божеством. И рек слова горькой укоризны к бегущим с ратного поля, слова поддержки к отчаявшимся. И остановились люди, засияло в их душах надежда и праведный гнев закипел в крови. И мужи обернулись к неприятелю и отважно ринулись в битву.
Закипела яростная сеча. Каждый ноддовец рубился ярым туром, сам-треть, косила костлявая урожай среди басурман. А Ингельдот стоял у ступеней храмовых, держал высоко в руках Зверя-Кролика, чтоб каждый мог его лицезреть в эту тяжкую годину. На воодушевление сражающимся, на утешение сраженным.
Но не слабеет напор нечестивцев. Все новые и новые воины выбегают из прилегающих улиц и улочек, все больше врагов, все меньше защитников земли Нодд. Вот пали последние, окрасили своей благородной кровью ступени. Подступили басурманы к самому Ингельдоту, но недвижно стоял тот, только крикнул вдовице, чтоб запирала врата святилища.
Захлопнулись дубовые створки. Один остался Ингельдот среди многих супостатов. Но не решались те тронуть святого. Только дикарь из лесных кланов, дремучий и невежественный, не убоялся неведомого ему греха, вонзил кремень копья в грудь монашескую.
Охнул Ингельдот, удивленно взглянул на алое пятно, рухнул на пороге своего храма, упустил из лишившихся силы рук волшебного Зверя. И Кролик, шевеля ушами, сопливя носом, неумело скакал по ступеням вокруг тела своего кормильца, да не мог отыскать лакомств в холодеющей руке. Так и остался рядом с Ингельдотом, пока чей-то тяжелый сапог не раздавил бедолагу.
А захватчики, презрев обычаи, отринув порядки, предками завещанные, кинулись громить святое место. Кровь затмила им очи, похоть и алчность вселилась в души. Разом набросились на ворота, спеша ворваться ко многим, укрывшимся за ними женщинам и девам, к мнимым сокровищам церковным.
Монастырский служка, убогий паренек, юродивый, держал его Ингельдот из человеколюбия да жалости, видя смерть своего наставника, метнулся прочь от крови, от страданий. В слабом своем разуме, дрожа от несказанного страха, в слезах и скорби, взбирался по темной, извилистой лестнице к свету, на самый верх колокольни. Притаился там, присел скорчившись, прижался к высокому парапету. Заткнул ладонями уши, чтоб не слышать злого шума толпы, не слышать, ударов викинговских топоров по воротам. С ужасом смотрел, не в силах глаза закрыть, как убийцы пророкам равночинного штурмуют последнее пристанище гонимых.
Вдруг заметил он, рядом мертвое тело церковного хромого и кривого звонаря. Из его груди торчала оперенная длинная стрела кочевников, кровь залила плиты пола. С боку валялся малый охотничий лук и полупустой колчан.
Служка, неумелыми руками, поднял оружие, напрягаясь, натянул тетиву, выстрелил в погромщиков. Внизу раздался предсмертный крик боли, проклятия и ругань. Юродивый, криво ухмыльнулся, снова натянул лук. Стрел было мало, вскоре все закончились, колчан опустел.
А супостаты, видя, как крепки дубовые створы, не порубить, не проломать, ухватили тяжелое бревно. Тараном били в ворота.
Служка выдернул стрелу из груди звонаря.
Ворота гудели под ударами тарана.
Служка кровавя руки, сдирая с пальцев кожу, сумел раскачать, выворотить несколько камней из кладки. Бросил на головы штурмовиков.
Ворота скрипели, стонало мореное дерево, скрипели запоры. Служка подошел к телу звонаря, наклонился над ним. Закрыл изуродованными пальцами единственный глаз покойника. Прочитал, как умел, поминальную молитву. Подтащил тело к краю стены, в слезах, со стоном, взвалил на парапет, столкнул вниз на головы убийц.
Ворота трещали. Служка огляделся по сторонам, ища оружие. Его больше не было. Нет больше оружия. Нет. Кроме… Кроме веса собственного тела. Юродивый, встал над бездной, осенил себя святым знаком тригона и, не закрывая глаз, прыгнул.
* * *
Стонали, трещали ворота, под напором нечестивцев. Стенали, плакали, заполнившие предела храма женщины. Вдовица утерла рукавом слезы. Слезы по солнцу красному, сизому соколу, другу милому Ингельдоту, крестьянскому сыну.
Тяжелым взглядом властной хозяйки обвела испуганных людей.
– Ну, что, бабы, приуныли, пригорюнились. Мужики-то наши, днесь славный пир закатили, погуляли знатно, напилися вдоволь. Сватов до пьяна напоили, да и сами на мать-сыру землю спать полегли.
Подавила Ингельдотовна ненужные слезы, жестоко стало ее лицо. Плотно сжала губы, чтоб не выпустить излишний всхлип слабости.
– А ныне и наше питье приспело. Гуляй, бабоньки! Эй, служки, катите бочки монастырские, вышибайте донца, наливайте кубки! – Сама первой зачерпнула полную соборную чашу, пригубила, звонко бросила об пол.
– Эх, костлявая! – Ухватила крепкими, к работе привычными крестьянскими руками тяжелый подсвечник. Твердо ступила вперед. Стала против рушащихся ворот храма.
* * *
Suka! Lyarva! Padla! Леди Скорена опознала в гуще битвы свою обидчицу. Разлучницу хренову.
Начала пробиваться, колошматила чужих, своих и прочих разных. Пробилась.
И Гильда опознала Скорениху. Поглядела не добро, улыбку скривила. Отстранила гридней, Малыша пинком отогнала. Мечем вертанула. Шагнула на встречу.
Только Алмазное Перышко не на всю голову трахнута, чтоб со стилловой выученицей поножовщиной махаться. «Макар» в загашнике наличествует. Для этого случая и сперла его.
В упор всю обойму всадила. Кажись достала. Точно достала.
Сей же муг слиняла. Нету понта с кнуром бесноватым разборки затевать. Да, вообще, пора из этой месиловки ноги делать. Беспредел, блин. Ведь, проблемы все затерты. Пора и честь знать. Амба.
* * *
Ингрендсоны подхватили безжизненное тело своей повелительницы и, отражая вражеские удары, понесли прочь из битвы, в покой замковой башни. Только Малыш не последовал за телом хозяйки. Грозной, неколебимой силой стоял посреди площади, упершись копытами в землю, рычал, яростно озирался – отыскивал супостатов. С бивней стекала кровь.
И в момент этой роковой битвы многих толп, среди пламени и разрушений, Сигмонд, в безмерной скорби по верной подруге, поглядел в багровые глаза вепря и напитался звериной отчаянной лютости. Замутил свой разум нечеловеческим злом и ненавистью. И вместе с диким зверем ринулся в самую гущу сечи. Был ужасен бледный его лик и не было в глазах ничего человеческого, а одна только темень смерти.
Не изящность Шао-Линьского искусства – топорные труды мясника. Резал расчетливо, кроваво. О защете не помышлял – полагался на неуязвимость доспеха. Не тратил мастерства и сил, не сносил уже голов. Обезоруживал, обрубая кисти рук, вспарывал животы, бил остриями мечей в глаза, подсекал коленные сухожилия. Без устали, без передыху, без пощады густо сеял вокруг своих клинков боль и страдания.