Она протянула к нему обе руки. Господи, ну что еще нужно сделать, чтобы он шагнул к ней?
— Я не монах. И никогда не жил по-монашески. — Руки пришлось опустить — Никитин не тронулся с места. — Ни в прежней жизни, ни в ссылке…
Даша перебила:
— Зачем вы мне это говорите? Зачем вообще говорить? Просто обнимите меня!
— Постойте… Я должен объяснить. Понимаете, есть одна женщина… Я люблю ее. Давно.
Вот оно, началось! В глубине души она знала, что одним любовным признанием и распростертыми объятьями дело не решится. Надо дать ему выговориться.
— Когда-то она повела себя так же смело, как вы сейчас. — Олег Львович говорил медленно. Слова давались ему с трудом. Смотрел он не на Дашу, а в пол. — Но по-настоящему я научился ценить и любить ее только в разлуке. В Сибири женщины полнокровны и смелы, они не боятся чувств… Повторяю, я вовсе не монах. Но однажды я сказал себе: больше не будет никого, пока я вновь с ней не встречусь. А если нам не суждено встретиться, пусть вообще больше никого не будет. Уж этой-то малостью я могу отблагодарить ее за столько лет верности. Я дал себе слово. И я его не нарушу.
Даша слушала — и не верила.
— Вы от меня отказываетесь? — ошеломленно спросила она. — Разве так бывает? Быть может, вы не поняли? Говорю же — я ваша! Совсем ваша.
И она показала вглубь комнаты, где за раздвинутыми портьерами виднелось ложе. Готовясь, она сняла одеяло, решив, что оно неромантично, и щедро опрыскала простыни духами.
— Простите меня. — Он стоял перед нею, всё так же опустив голову. — Простите…
Но Даша еще не исчерпала всего своего арсенала. У нее оставалось тайное, непобедимое оружие. Причина, по которой это средство считалось всемогущим, была ей не вполне ясна. Однако известно: ни один мужчина перед этой силой не устоит.
Оружие называлось «Нагота». Если женщина, отбросив стыд, откроет свою Наготу, с мужчиной происходит что-то невероятное — обнаженное женское тело притягивает его, словно магнит. Конечно, в том случае, когда Нагота прекрасна.
Накануне Даша, раздевшись, долго рассматривала себя в зеркале, сравнивала со статуями богинь из альбома «Сокровища Эллады». Ей-богу, она была нисколько не хуже наяд иль диан.
Решительный, неотразимый аргумент был припасен именно для такого случая — если Олег Львович окажется чересчур щепетилен.
Даша потянула поясок архалука, под которым ничего не было. Скинула легкий шелк, шагнула из туфель и вновь простерла руки.
На, бери меня! Я твоя!
Средство действительно было сильное. Никитин зажмурился, качнулся от Даши так, что чуть не упал.
Бормоча всё то же («Простите меня, простите…»), он кое-как допятился до двери, спиной толкнул ее, вывалился на террасу.
Она кинулась за ним, но замерла на пороге. После освещенной комнаты разглядеть что-либо в саду было невозможно.
Шел мелкий дождик. Качались ветки, блестя влажными листами, — и всё. Олег Львович исчез.
Капитан Иноземцов
У Платона Платоновича была полезная особенность организма: подобно Наполеону Бонапарту, он обходился всего четырьмя часами сна в сутки, причем эту норму мог распределять по частям. Привычка спать урывками в любое время дня и ночи развилась в нем вследствие морской жизни, когда в любой миг жди всякой неожиданности, и просыпаться нужно в секунду, без раскачиваний. Мало ли что: рифы, внезапный шквал, нападение пиратов или, не приведи Господь, бунт в команде. (Последние две крайности, правда, носили скорей гипотетический характер, поскольку в нынешние просвещенные времена морские разбойники встречались только в китайских морях, а команда у Иноземцова бунтовать никак не могла, ибо не с чего.) Однако хороший капитан должен всё предвидеть и быть ко всему готов. Поэтому бо́льшую часть своей жизни Платон Платонович проводил в размышлениях о возможных каверзах судьбы и соответствующих контрмерах. Таковы, собственно, все настоящие капитаны (и, шире, все настоящие начальники, которые чувствуют себя за всё в ответе), но Иноземцов считал свою предусмотрительность чертой маниакальной и немного ее стыдился. Иногда он разглядывал себя в зеркале, выискивая признаки иудейского происхождения, ибо известно, что стремление всюду подстелить соломки более всего характерно для этого осторожного племени. Но лицо было обычное, русское. Приходилось объяснять привычку перестраховываться исключительно боязливостью характера. Ах да: Платон Платонович считал себя человеком трусоватым, хоть не имел для этого совершенно никаких оснований, и все, кто его знал, ужасно удивились бы, если б он вдруг разоткровенничался на эту тему. Но откровенничать с кем-либо было не в обычае капитана. Он вообще предпочитал слушать, а не говорить.
Утром 27 июня, чисто выбритый и аккуратно одетый, попыхивая сигарой, Иноземцов сидел у себя и писал наставление старшему помощнику, оставшемуся командовать клипером «Кладенец». Инструкции эти, чрезвычайно подробные и состоявшие из множества пунктов с подпунктами, Платон Платонович отправлял с каждой почтой. Ночью, отоспав свои немногие положенные часы, он лежал и мысленно составлял перечень, а с первым светом зари садился всё записывать. Не то чтоб капитан не доверял своему заместителю (тот был надежней самого точного секстана), но одна голова хорошо, а две лучше. Старпом был еще большей занудой, чем Платон Платонович, и отвечал отчетами вдвое длинней иноземцовских.
Часа два капитан излагал свои соображения относительно того, как и где разместить мастеров с семьями, прибывающих в Севастополь для дальнейшего перемещения в русскую Калифорнию и Аляску. Особенно его заботило присутствие на корабле женщин, к повседневному общению с которыми экипаж клипера непривычен.
Потом Платон Платонович перешел к параграфу еще более экзотическому: о переоборудовании ромового погреба в детскую комнату (ибо ведь где женщины, там, вероятно, и дети?). Вдруг пришло в голову страшное: что если какая-нибудь из жен окажется брюхата и вздумает рожать посреди океана, да еще в шторм? Очень возможная вещь. И капитан приписал подпункт: лекарю Альфреду Карловичу пройти в береговом госпитале курс акушерского знания, которое из его плешивой головы за ненадобностью наверняка давно выветрилось.
Именно в этом трудном месте письма дверь без стука распахнулась. Платон Платонович с удивлением поднял глаза и увидел перед собой своего приятеля Григория Федоровича Мангарова. Тот был не похож на себя: встрепан, небрит, с дико вращающимися глазами.
— Я вызвал Никитина! — выпалил молодой человек. — А вас прошу быть моим секундантом.
Долгая жизнь в море приучила Иноземцова не терять спокойствия ни при каких неожиданностях. Он лишь застегнул крючки на вороте.
Невозмутимо сказал:
— У вас верно горячка. Надобно выпить воды и лечь. По крайней мере сядьте.
Поручик упал на стул.
— Доктор тоже про горячку… И отказал. Но ему я не могу всю правду, он болтлив, а вам расскажу. Вы — могила, я знаю.
— Покорно благодарю. «Могилой» меня еще никто не обзывал.
Это Платон Платонович нарочно пошутил, чтобы немного разрядить обстановку. А за доктора счел необходимым заступиться:
— Напрасно вы о Прохоре Антоновиче. Он любит поговорить, но чужим лишнего не скажет.
— Ну не скажет, так в дневник себе запишет. Он ведь наверняка какой-нибудь дневник ведет! Поклянитесь, что это останется между нами, и я всё вам расскажу.
— Клясться я не умею. Но вы можете быть совершенно покойны.
Иноземцов уже видел, что это никакая не горячка, и всерьез забеспокоился. Он подумал: ежели отказать, этот сумасброд побежит искать секунданта в другом месте.
— Итак, я вас слушаю.
Мангаров оперся локтями на стол, обхватил голову и полупростонал-полувзрыднул:
— Я люблю Дарью Александровну. Всем это известно… Признаюсь вам в тайной нескромности. По ночам я иногда пробираюсь в сад Фигнеров, стою под ее окнами — и если увижу мелькнувшую на шторе тень, то бываю счастлив. Никаких непристойных устремлений у меня никогда не было… Боже, до чего ж я глуп, до чего смешон и жалок! — Он замычал, но скорей не от горя, а от ярости. Это утробный звук еще больше встревожил Иноземцова. — Минувшей ночью, после полуночи, я тоже оказался у ее окон. Я увидел, что она не спит. По временам мне слышался ее голос. Слов я разобрать не мог, но интонации были взволнованные, даже страстные. Я думал, она сама себе читает вслух какой-нибудь роман. Вдруг… — Лицо Григория Федоровича исказилось. — Вдруг дверь, ведущая на террасу, распахнулась. Из спальни мадемуазель Фигнер воровато выскочил какой-то офицер и, пробежав мимо, скрылся в кустах. Я узнал Никитина! Он был у нее ночью! Это ему адресовались ее страстные речи!
— Погодите, погодите. — Капитан твердо взял молодого человека за руку. — Да мало ли что? Госпожа Фигнер могла вызвать к себе Олега Львовича по какому-нибудь неотложному делу. Она чтит его, видит в нем друга и защитника. А вы уж сразу напридумывали! Пошли бы к Никитину и спросили прямо. Уверен, он бы вас успокоил. Не спросясь, вызывать товарища на дуэль — экая дурость!