Вот Сима и попер без очереди с матерком. Женщины ему показывают свои ладони, где по два номера. А он делает вид, что не понимает, и орет: "Так-растак вашу мать, не надо переписать..." Он так поднаторел, что у него в рифму получалось.
Женщины возмущались, но связываться с ним всерьез не решались. Знали: осрамить ему на людях, черту бесстыжему, ничего не стоит.
Женщины шумят, а Сима уже деньги продавцу протягивает. И продавец берет деньги, потому что кому охота, чтобы его при всех поливали помоями. И тут вдруг появляется Семен Семенович с портфелем. Он с этим портфелем ходил в баню, но очередь не знала, откуда и куда он шел. Для женщин в очереди человек с портфелем мог быть только начальником.
А поскольку никого другого с портфелем в ту пору рядом не было, они в отчаянии ухватили Семен Семеновича за пуговицы и потащили к продавцу, все время повторяя: "Вы им скажите, а то что же получается..." А продавцу они крикнули: "Вот гражданин уполномоченный сейчас вам покажет, как муку без очереди отпускать!"
Продавец знал, что Семен Семенович никакой не уполномоченный, но, на всякий случай, впустил его за прилавок. И Семен Семенович знал, что он не уполномоченный, но все равно потребовал жалобную книгу. Может, он вдруг возжаждал справедливости, а может, и впрямь почувствовал себя каким-то начальником. И хотя Сима успел-таки получить свою муку, все в очереди были довольны, и говорили: "Вот что ни говори, а общественность большая сила. Всех их на чистую воду выведет". Под "ими" подразумевались, видимо, не только, продавец и похабник Сима, но и все те, кто мог безнаказанно нарушать маленькие законы очереди, улицы и всей Марьиной Рощи. А под "общественностью" имелся в виду Семен Семенович, потому что кому, как не общественности, наводить порядок...
Так в один прекрасный день в очереди за мукой родилась легенда о том, что Семен Семенович не просто пенсионер, и даже не бывший научный работник, а уполномоченный от общественности. И пошла гулять молва о нем по всей округе. С тех пор его иначе как Общественностью никто не называл.
Поначалу он инспектировал только торговые точки. Пройдет, бывало, вдоль очереди, послушает, кто чем недоволен, достанет блокнот и что-то запишет. А еще он просил взвесить себе тридцать граммов ветчины и проверял точность на весах, которые таскал с собой в портфеле. И если у него хоть на грамм не сходилось, требовал жалобную книгу. И как ни странно-, получал ее без звука. Да, ту самую книгу, до которой добраться было труднее, нежели до Кощеевой смерти, продавцы выкладывали перед ним безропотно.
Со стороны можно было подумать, что у нас в Марьиной Роще все с ума посходили: произвели пенсионера в борца за справедливость, чуть ли не в народного заступника, почти в Робин Гуда, а магазинщики, ларечники и лоточники не говорят ему: "Кто ты такой есть, чтобы устанавливать свои порядки?" -- и даже не намекают на это, а беспрекословно исполняют его волю.
На самом же деле ничего особенного не происходило. Лихим торгашам Общественность не только не встал поперек дороги, но еще и помог обойти некоторые препятствия. До сих пор они могли ждать неприятностей от всякого недовольного. Кто знал, кому и когда придет охота жаловаться, а главное, в какую инстанцию. Не ровен час, найдут люди дорожку к ревизорам, и тогда жди беды.
А тут бог послал им полоумного старика, по собственному желанию взявшего на себя роль громоотвода. Никому в голову не придет жаловаться куда следует, когда рядом Общественность. А что он все книги жалоб исписал, так это ничего, кто будет принимать всерьез жалобы человека, который жалуется на всех и по всякому поводу. Мало ли чокнутых на белом свете.
Общественность все расширял зону действий. Вскоре в его "ведение" перешли парикмахерские, прачечные, трамваи, пункты приема стеклопосуды и ремонта обуви... Постепенно он превратился в какого-то профессионального уполномоченного на общественных началах. В его лексиконе появились такие причудливые обороты, как "недодача сдачи", "обмер посредством недовеса" и даже "подтянутие крана в обход прейскуранта". Теперь он щеголял во френче с ватными плечами, чтобы уж никто не сомневался в его полномочиях. Впрочем, кому охота была сомневаться.
Даже внук Общественности, а мой закадычный дружок Алешка, который прекрасно знал, что его дед по собственному желанию ходит везде и смотрит за порядком, более того, знавший, что и мне это известно, вдруг заважничал. Когда кто-нибудь, в воспитательных целях, пытался надрать нам уши за исписанную мелом стену или продавленную крышу дровяного сарая, Алешка, вместо того чтобы, как полагается, нам, пацанам, орать: "Это не я!" или "Я больше не буду!", вставал вдруг в позу обиженного зазря, и заявлял препротивным голосом: "Какое вы имеете право? Я скажу дедушке, и он составит акт". В такие минуты мне почему-то бывало неловко за него и хотелось самому накрутить ему уши. Как-то я сказал Лешке: "Зачем ты так, ведь мы виноваты..." А он мне: "Все равно не имеют права лупить, раз мой дедушка самый главный уполномоченный". А я ему: "Это ты перед кем-нибудь другим фикстули, а я-то знаю, кто его намочил и куда он упал. Пенсионер -- это не милиционер". И тогда Алешка сделался вдруг очень похожим на своего деда, ни дать ни взять маленький Общественность, и заговорил со мной так, как будто ему ничего не стоило положить меня на обе лопатки: "Неправда, мой дедушка самый главный в Марьиной Роще. Даже участковый его боится".
Тут он попал в точку, участковый и впрямь обходил Общественность стороной. Кто знает, что этому старому чудаку стрельнет в голову... За всем не уследишь, а начальству надо реагировать на сигналы. Бей своих, как говорится, чужие бояться будут.
К тому времени Общественность был уже известной в Марьиной Роще личностью. Одни его опасались, другие уважали, третьи подсмеивались над ним. Но так или иначе Общественность был на виду. И только немногие не замечали его, скорей всего, в силу своей гражданской близорукости. К таким людям относился и Балахон.
Он вообще ничего не видел и видеть не желал, кроме своего леса и рынка. Жизнь его проходила по каким-то особым законам, и казалось, что так будет всегда. Но не тут-то было. Однажды на рынке появился Общественность и все у Балахона пошло наперекосяк.
Это случилось в ноябре, под самый праздник. Торговля на рынке сворачивалась. Все, кому надо, уже запаслись продуктами. Колхозники наспех сбывали остатки товара, не дорожились, лишь бы не в убыток. Кое-кто уж и сто граммов успел принять "для сугреву". Всем хотелось поскорее домой, к пирогам и студню, а тут явился Общественность и стал придираться к одной женщине, которая торговала квашеной капустой, почему она выбирает капусту из бочки прямо руками. Он ее стыдил, а вокруг собирался народ. Она, бедная, хлопала глазами и готова была сквозь землю провалиться, но не со стыда, а от страха. Эта деревенская молодуха так напугалась начальника с портфелем, что даже не могла понять, чего от нее хотят. Но вот Общественность торжественно поднял палец и заговорил о нарушении правил санитарии и гигиены. Она подумала "могут посадить" и опрометью кинулась в уборную.
Тогда Общественность пристал к здоровенному вечно пьяному инвалиду, у которого была всего одна нога, а вместо другой деревяшка в виде опрокинутой бутылки. Его все называли Художником, потому что он продавал гипсовые фигурки.
Общественность начал мягко, даже ласково увещевать Художника не портить вкусов публики дешевыми поделками. И это показалось всем очень странным, потому что дешевым его товар уж никак нельзя было назвать. За не раскрашенный бюстик Пушкина, который свободно умещался на детской ладошке, Художник брал трешку, а за раскрашенный просил пятерку. Цена зависела также от того, сколько гипса пошло на изделие.
Мы, тогдашние дети, просто с ума сходили по этим гипсовым фигуркам и все время старались увязаться со взрослыми на рынок, чтобы поклянчить потом "статуйку". Так мы тогда называли эти творения. У них, на наш взгляд, было множество достоинств. Их можно было собирать, как фантики или разноцветные стеклышки. У меня на этажерке возле кровати было с десяток таких "статуек". Тут и Пушкин, и Гоголь, и всякие тетеньки, и олень без рога. Его я выменял у одного мальчишки на крест, который мой дед получил за оборону Порт-Артура.
Так вот, за этот товар Общественность и критиковал Художника. Тот уж был здорово навеселе и потому со всем благодушно соглашался, но как только Общественность стал ему говорить, что люди у него получаются хуже, чем у Микеланджело, Художник поднял над головой костыль и заорал каким-то нутряным голосом, одновременно и страшным и жалким: "А ну, иди отсюда, сука. Я инвалид, меня все знают. Я вот сейчас тресну тебя промеж зенок, и мне ничего не будет..."
Общественность шарахнулся от него и чуть не сбил с ног Балахона, который только что пришел на рынок. В руках у него была его необъятная корзина, доверху наполненная еловым лапником и еще какой-то зеленой мишурой.