Джурсен закрыл глаза, подставил лицо ветру и полетел. Тело его стало невесомым, из груди рвался ликующе-победный крик, и хлопали, хлопали, хлопали за спиной крылья. Он парил над миром, поднимаясь все выше и выше, и где-то далеко внизу остались узкие улочки с запутавшимся в них суетливым зловонным ветром, склочные торговые ряды, пропахшие обманом и рыбой, шаги стражников под утренним окном, а впереди были снежные вершины, и за ними…
Но вот снова раздался глубокий низкий звук из Цитадели, и полет прервался. Над головой было небо, но ноги в казенных башмаках прочно опирались на дощатый настил. Далеко впереди были горы, но между ними и Джурсеном лежал Город, в котором ему жить. А за спиной хлопали не крылья — просто разлетевшиеся полы плаща послушника.
Джурсен вдруг отчетливо понял это, и мечта умерла. Он понял, что никогда больше не сможет полететь, и страшная пустота ворвалась в его душу, ноги подкосились, и он медленно, как старик, держась за кованый поручень, стал спускаться.
И еще он понял, что никогда больше не позволит себе подняться на верхнюю площадку святого Гауранга и встретить восход солнца, пережить волшебный миг разделения тьмы на море и небо и увидеть, как первые лучи солнца зажгут белым пламенем вершины Запретных гор.
Это было прощание.
Больше прощаться было не с кем и не с чем.
— Святой Данда! — взмолился юноша. — Помоги мне! Дай мне силы Гунайха и стойкости Гауранга, дай мне мудрость Вимудхаха, помоги мне справиться с искушением и стать таким, как все. Помоги мне!
Стыд, тоска и отчаяние жгли его сердце.
Он не такой, как все. Годы послушничества пропали даром. Он преуспел и отточил ум свой учением, которого не смогла принять душа, и ум стал холоден, а в душе поселилась пустота.
Он не такой, как все. Мудрость священных книг тщетно боролась в нем с язвой тягчайшего из пороков — жаждой странствий.
Он не такой, как все.
Знал бы адепт-наставник, какие мысли посещают лучшего из его учеников, когда он в глубокой задумчивости застывает над священными текстами. Знал бы он, сколько раз мысленно Джурсен уходил к заснеженным вершинам Запретных гор, пересекал под палящим солнцем Пустыню или поднимал огромный парус на корабле!
Он крепко хранил свою тайну, свой позор и предательство.
Ларгис, милая добрая Ларгис — единственный человек на свете, которому он признался в гложущей его тоске.
— Бывает, часто бывает, что я чувствую… не знаю, как это назвать, — сказал он как-то ночью. — Я задыхаюсь. Мне душно здесь, не хватает воздуха, давит в груди…
— Открыть окно? — сонно пробормотала Ларгис.
— …больше всего на свете мне хочется идти и идти с тобой рядом, и чтобы далеко-далеко позади остались стены, Цитадель, Город… Так далеко, что их и не видно вовсе, а мы все идем и идем…
— Куда?
— Не знаю, не важно куда, просто идем. Отсюда. За горы, за море, куда-нибудь. Я не знаю куда, но словно какая-то сила тянет меня, зовет, и я не хочу и не могу ей противиться.
Он говорил и говорил. Раз начав, он уже не мог остановиться, Ларгис молчала, и он был благодарен ей за молчание. Она молчала, и он думал, что говорит за обоих и больше не был одинок. Ларгис молчала, но повернувшись к ней, Джурсен тотчас пожалел о сказанном. Зажимая себе рот ладонью, девушка смотрела на него расширившимися от ужаса глазами.
— Джурсен, — прошептала она. — Джурсен, милый, — и вдруг сорвалась на крик. — Не смей! Слышишь, не смей! — Она обвила его шею руками, привлекла к себе, словно желая укрыть от опасности, и быстро заговорила:
— Ты горячий, очень горячий, у тебя жар, лихорадка, ты болен, Джурсен… Ну не молчи, скажи, что ты болен! Болен! Болен! Болен! — как заклинание повторяла она, и с каждым словом возникшая между ними стена становилась все выше и прочнее. Слово за словом, кирпич за кирпичом, растет кладка, прочнится. И нет больше силы, способной ее разрушить. И желания тоже нет.
Чем чаще наваливались на Джурсена приступы необъяснимой тоски, тем с большим усердием отдавался он изучению священных текстов. Страстный Гауранга, впитавший мудрость хромого Данда, рассудительный Вимудхах, прозревший душой лишь на исходе жизни, они всегда были рядом, сходили со страниц книг, чтобы научить и убедить безумца. Джурсен с ними беседовал, не соглашался, спорил, но — единственный себе судья — не мог признать победы ни за одной из сторон.
И тогда он сам вступил с собой в поединок, выбрав в качестве темы для итогового трактата Первую Заповедь Данда: «Здесь наш дом».
Здесь наш дом, — повторял и повторял про себя Джурсен. — Здесь наш дом. Умрем все, но не уйдем из домов.
И тут же из самых темных тайников мысли выползала крамольнейшая из всех — почему? Почему не уйдем? Что нас держит?
Джурсен гнал ее от себя.
Умрем, но не уйдем, вот где соль! Лучше смерть, чем отступничество, лучше смерть, чем предательство. Лучше смерть.
Но многие ли покончили с собой, не чувствуя сил сопротивляться искушению? Джурсен таких не знал. Он знал другое: человек изначально слаб, подвержен страстям и исполнен к себе жалости, рождающей самомнение. Лишь вера и страх способны укрепить его. Больше страх, чем вера. И еще убежденность в невозможности свершить задуманное. И если это верно, а это верно…
Святой Данда все знал о людях, он сжег корабли, когда кончились слова убеждения, и люди остались, не ушли. Он сжег корабли, но не убил, а лишь пригасил искушение уйти из дома.
Святые делают не все, они указывают путь, по которому идти другим.
Джурсен, как всегда во время раздумий, метался из угла в угол по своей тесной каморке и теребил двумя пальцами мочку уха.
Разгадка где-то совсем рядом. Сжечь корабли, чтобы не было искушения уйти из дома. Устранить средство достижения отступнической цели…
В светильнике на столе кончилось масло, он несколько раз вспыхнул ярко и погас. Некоторое время Джурсен не замечал обступившей его темноты, пока ткнувшись со всего маху в стену, не зашипел от боли, потирая ушибленный лоб.
Стена. Перекрывающая единственный в горах проход стена, вот что удержит, вот что спасает от искушения нестойких.
Долгим было молчание адепта-наставника, когда Джурсен поделился с ним своими мыслями, и лишь спустя несколько дней, посоветовавшись с адептами-хранителями Цитадели Данда, он одобрил выбор темы. Джурсен написал быстро, за несколько лихорадочно напряженных бессонных дней и ночей выплеснул на бумагу открывшуюся ему великую тайну, заключенную в словах святого Данда, но перечитав написанное лишь единожды, боялся взять трактат в руки еще раз, так велик был его страх, стыд и отчаяние.
Сжечь свои корабли, выстроить стену для себя он так и не смог.
Отступник, а Джурсен только что доказал это, заверещал по-заячьи, забился в руках стражников, поджал ноги. Так его и вынесли из дома. Джурсен с адептом-наставником вышли следом. Перед домом уже собралась толпа. Не будь стражников, отступника растерзали бы тут же. Появление же Джурсена и наставника было встречено оглушительным ревом, здравицами и ликующими воплями. Стражникам приходилось щитами продавливать дорогу в плотной массе беснующихся людей.
Коротко обернувшись, Джурсен увидел в конце улицы удаляющихся стражников и отступника между ними. Ноги он уже не поджимал, они бессильно волочились по земле. Потерял сознание или умер от страха, такое тоже случается.
Уличив преступника, Джурсен больше не испытывал к нему никаких чувств, разве что легкое презрение победителя к противнику, не сумевшему оказать достойное сопротивление. Слишком быстро тот сдался. Это был уже второй за сегодняшний день. Остался еще один.
Третий жил недалеко от центральной площади, в одном из похожих друг на друга как две капли воды переулке. Район этот Джурсен отлично знал. Еще мальчишкой он бегал сюда со стопкой бумаги и мешочком угля на уроки к художнику. С тех пор прошло много лет, но он не заметил в громоздящихся друг на друга домах никаких изменений, разве что появились на каждом углу голубые ящики с нарисованным на них глазом и прорезью в зрачке, куда любой законопослушный горожанин мог опустить сообщение об отступниках, да пестрели стены вывешенными по случаю большого праздника символами Очищения — скрещенными метлой и дубинкой, — и призывами «Очистим дом свой от отступников!», «Очищение — праздник сердца!» и «Бдительность каждого — залог успеха общего дела».