Жизнь постепенно переставала быть прежней жизнью. Она трансформировалась во что-то, не имеющее привычного наполнения. Появились в ней пугающие провалы. Однажды Арик, по обыкновению выйдя на кафедру в семь тридцать утра, пришел туда не к восьми, как следовало ожидать, а только около девяти. Причем нигде не задерживался, никуда не сворачивал, часы шли нормально, в чем он сразу же убедился. И – пятьдесят пять минут исчезли неизвестно куда. А в другой раз, когда он ехал в метро (нужно было забросить какие-то документы на математический факультет), то, поднявшись по эскалатору, выйдя на Средний проспект, вдруг заметил, что перегон между «Гостиным двором» и «Василеостровской» поезд преодолевал целых сорок минут. Причем тоже – нигде не стоял, ничего не случилось и субъективно, по ощущению времени, ничем не проявило себя. Просто вывалилось полчаса – и все.
Да что там метро! Неожиданно выяснилось, например, что в этом году Тотоша, родившийся, как ему представлялось, только вчера, оказывается, идет в первый класс.
Неужели целых семь лет прошло?
– А ты что думал? Время – летит, – пожала плечами Мита.
Куда эти семь лет провалились? Что было сделано и почему от них не осталось в памяти почти ничего? Как мог из хнычущего существа за три мгновения образоваться настоящий маленький человек, который вот-вот станет взрослым? Тут было от чего впасть в изумление, и Арик несколько дней украдкой присматривался, как Тотоша собирается в школу: как он, пыхтя, присаживаясь на скамеечку, натягивает ботинки, которые, видимо, были ему чуть-чуть малы, как он, посапывая, прилаживает на спину набитый учебниками тяжелый портфель, как он стоит, чуть оттопырив руки, будто пингвин, пока Мита заматывает ему горло шарфом. Было даже немного страшно: вот жизнь, которая некогда зародилась из ничего, проделала колоссальный путь прежде, чем появиться на свет, и будет длиться в пределах, кои он, наверное, уже не увидит. Ничем, ничем, никакими усилиями этого чуда не повторить.
С нынешними провалами, однако, обстояло иначе. Они не накапливались постепенно, незаметно для глаз, в дальнейшем обозначая себя через какой-то вполне логичный рубеж, а следовали внезапно, один за другим, будто землетрясение, которое за считаные мгновения преображает пейзаж.
Выяснилось, например, что Россия – вовсе не форпост человечества в будущем, что, напротив, это дикая, варварская, отсталая, невежественная страна, позор Европы, окраина цивилизации, глухая периферия, закосневшая в социальных предубеждениях: и крестьян здесь освободили позже, чем во всем цивилизованном мире, и законы принимались не такие, как в просвещенной Европе, и социализм – это сплошная трагическая ошибка, и войну с Гитлером выиграли только благодаря помощи США. Вообще русские – исторически неудачный народ, склонный к рабству, а не к свободе, к жестокому произволу, а не к закону, понимающий в качестве убеждения лишь палку и кнут, подчиняющийся всегда ничтожествам и преступникам…
Пресса сотрясалась шквалом разоблачений. Стоило включить радио – и оттуда начинали хлестать взрывы обвиняющих голосов. Стоило включить телевизор – и начинали плыть по экрану картины разрухи и запустения. Появилось в речи странное выражение «эта страна»: образованные, солидные люди самозабвенно вещали, что, конечно, «эта страна» еще многому должна научиться у Запада.
Видимо, не случайно темнел в городе воздух. И не случайно обволакивала его дряблая волокнистая муть. Арик искренне недоумевал: как же так? Нельзя же представлять свое прошлое исключительно как ошибки и преступления? Ведь был же и прорыв в космос, которому рукоплескал весь мир, были достижения в музыке, в театре, в литературе? Тот же Серебряный век, о котором последнее время тоже стали много писать… Никто его недоумения не разделял. Обычно мимоходом отмахивались и снова жадно внимали гипнотическому болботанию. Даже Бизон, с которым он как-то разговорился в столовой, ответил в том духе, что это закономерный процесс. Есть, разумеется, явный критический перекос, но после десятилетий молчания людям элементарно хочется выговориться. Лучше уж так, чем никак. Вообще идет грандиозная чистка авгиевых конюшен, выброс всей мерзкой дряни, которая накопилась у нас в подсознании. Неприятно, конечно, зато полезно: чем больше всплывет, тем больше будет унесено.
Голос у него дрогнул:
– Честно говоря, думал, что этого уже никогда не увижу, не доживу…
Ну, это еще пускай. В таких рассуждениях, надо признаться, был еще какой-то резон. А вот все остальное вызывало лишь дурной звон в голове. Проворачивалось, как в безумном калейдоскопе: демократы, рыночники, либералы, коммунисты, аграрии, западники, славянофилы, даже вылезшие откуда-то – трудно было в это поверить – фашисты, плановая экономика, свободная экономика, кейнсианство, какой-то загадочный монетаризм… Все это спутывалось в клубок, наслаивалось друг на друга, перемешивалось, выматывало своей очевидной бессмысленностью. Причем тут, скажите, это самое кейнсианство? На кой черт мне знать разницу между кредитом свободным и целевым? Зачем разбираться в туманных идеях славянофильства? И не все ли равно, какая у национал-патриотов экономическая программа? Боже мой, какая это ничтожная чепуха – пена, мусор истории, сдуваемые во мгновение ока! Какое значение это имеет по сравнению с великим принципом Аристотеля, гласящим, что в природе нет пустоты? Или по сравнению с детерминизмом Лапласа, основанным, в свою очередь, на феноменальных законах Ньютона? Или с теорией систем Людвига фон Берталанфи? Или с принципом Геделя об ограниченности любого знания? Кстати, если посмотреть на нынешнюю ситуацию из этих координат, то увидишь, что она подчинена всем известным закономерностям: появились проблемы, которые старыми средствами не могут быть решены, вводятся новые аксиомы, увеличивающие операционную мощность системы, эти аксиомы противоречат существующей парадигме, и весь хаос, вся сумятица, возникающие в результате, представляют собой лишь стандартный процесс разборки прежних структур. Все это уже не раз было в истории.
Словопрения надоели ему до такой степени, что в один из дней он, вспыхнув, наорал даже на Веруню Голян, сунувшуюся было пригласить его на очередное собрание. Вероятно, чем-нибудь запустил бы в нее, если бы Веруня в тот же момент не выскочила за дверь. Его это самого напугало. Впрочем, легкое сумасшествие, приступы шизофрении были уже в порядке вещей. Известный писатель, к мнению которого прислушивалась вся страна, неожиданно заявил, что Ленинград во время войны следовало сдать немцам: не было бы тогда кошмаров блокады. А другой известный писатель, правда, рангом пониже, начал ни с того ни с сего подсчитывать процент русской крови у своих коллег. Как это прикажете понимать? Возвращаются времена «черной сотни»?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});