Впрочем, даже такие итоги порождали немедленный отклик. Дурбан и Грегори, как сговорившись, отслеживали самые крохотные его публикации. И не просто отслеживали, знакомились, что еще было бы можно понять, но, опять-таки как сговорившись, бомбили его непрерывными требованиями и вопросами: интересовались деталями, «которые вы, быть может, опустили в статье из-за нехватки места», уточняли нормы рабочих режимов и методы дозировок, постоянно выражали недоумение тем странным фактом, что «ваши результаты не повторить, несмотря на самое тщательное копирование начальных условий». Раздражение их нарастало от месяца к месяцу. Дурбан, как более темпераментный, теперь, презрев вежливость, прямо писал: «Мне почему-то кажется, дорогой коллега и друг, что вы, извините, что-то такое от нас скрываете. Вы сознательно вводите нас в заблуждение, заставляете тратить время на миражи. Разумеется, мне понятно ваше беспокойство о приоритете – сколько случаев уже было, когда успеха достигал вовсе не тот, кто выполнил основную работу. Однако, смею напомнить вам, что приоритет в науке устанавливается не временем получения факта. Приоритет устанавливается только временем его официального обнародования. Только это, поверьте, имеет значение. И вот вам мой совет: выставьте, наконец, свою заявку публично, обозначьте участок, пока кто-то не сделал это за вас. Такова, во всяком случае, международная практика…»
Эти нравоучения вызывали у него снисходительную усмешку. А то он как школьник – не знает самых элементарных вещей! Знает, знает, только вот в чем тут загвоздка: у него другие задачи и решать он их будет своим умом. Никакой Дурбан, никакой Грегори его не собьет. Однако отвечал он им вежливо, стараясь не наживать лишних врагов, – в том духе, что уникальность эксперимента и для него самого есть некоторая загадка. Он не понимает, почему уважаемый мистер Дурбан не может повторить его результаты и почему уважаемый мистер Грегори, вопреки масштабам работ, не в состоянии синтезировать даже первичный «крахмальный слой». Остается предполагать нечто простое. Вероятно, биота, тем более в виде «преджизни», обладает чрезвычайно лабильной, неустойчивой конформацией. Если помните, Эрвин Бауэр еще в тридцатых годах говорил о «высокой неравновесности» живых систем. Видимо, на результаты влияет самое ничтожное отклонение: может быть, примеси в реактивах, которые вы используете, может быть, магнитное поле в области нахождения вашей лаборатории. Вообще это очень интересный вопрос. Как только появится время, он обязательно попытается в нем разобраться. Пока же его работа идет по чрезвычайно напряженному графику. У него нет возможности отклоняться, тем более возвращаться назад. Будем надеяться, что недоразумение скоро будет прояснено… С искренним уважением… Успехов… До новых встреч…
Вопросы задавать было легко. Легко было, сидя в американской глуши, в собственном двухэтажном коттедже, о котором Дурбан как-то обмолвился, любопытствовать – почему то не так, это не этак? А тут – колебалась под ногами земля. Еще лет пять или шесть назад, когда где-то в мае приоткрылся огненной преисподней Чернобыль, казалось, что радиоактивный жар опалил всю страну: сейчас попадают птицы, вострубит ангел, третья часть вод сделается полынью. Теперь было нисколько не лучше. Практически каждый день, включая радио, чтобы прослушать перед выходом на работу обзор новостей, Арик с трепетом узнавал о новых трещинках бытия: там упал самолет – никто из пассажиров не спасся, тут столкнулся автобус с грузовиком – пострадали школьники, ехавшие на экскурсию, в третьем месте обрушилось массивное бетонное перекрытие. А в Башкирии вон и вовсе два поезда влетели в озеро газа, натекшего из трубы, – гигантский взрыв, погибло более пятисот человек. Как будто происходили в глубинах жизни мощные тектонические подвижки, сталкивались материки, отдаленное эхо их волнами достигало поверхности. Все оползало, все подрагивало, все колебалось. Бесплотным заклинаниям Горбачева уже никто больше не верил. Ну что, хочет жалкими пассами остановить ураган? Тут, вероятно, была та же самая неравновесность: еще один слабый толчок, удар, дрожание почвы – и все обрушится. Зачем-то ведь пылали некогда колдовские закаты? И ведь зачем-то вздымалась с городских улиц коричневая тревожная пыль?
Мита что-то такое тоже чувствовала. Однажды вдруг сжала пальцы и, поднеся их к лицу, со стоном сказала:
– Хорошо бы куда-нибудь на это время уехать. Не хочешь?.. У меня есть какие-то родственники в Костроме…
– А что, Кострома – это не Советский Союз?
– Я знаю, знаю, и – все равно…
Глупости, разумеется, куда можно было уехать? Везде – те же митинги, те же требования, та же оглушительная политическая трескотня. Везде – те же громкоговорители, ревущие на площадях. Распахивались какие-то умопомрачительные просторы, дышали бездны, застилало небо ковром грозных туч, и, вероятно, поэтому, продавливаясь по дороге в библиотеку сквозь очередную охваченную энтузиазмом толпу, Арик ощущал себя персонажем, попавшим внутрь чужого спектакля: кипят страсти, разворачиваются события, сыплются реплики, мгновенно сменяются декорации, ничего решительно не понять, ни одного слова, ни одного поступка. Он как будто с изнаночной стороны. Не может ни на что повлиять. Вот так же, наверное, Фридман, на которого ссылался Микеша, бродил, будто призрак, по Петрограду в двадцатых годах, ничего не видя, не слыша, обдумывая, вопреки всему, теорию нестационарной Вселенной.
То ли нынешний шум на него действовал, то ли что. Накатывало уныние, против которого не было средств. Зачем это все? К чему эти жертвы, ограничения, изматывающая железная дисциплина, ежедневный подъем в семь утра, упорная двенадцатичасовая работа – без отпусков, без праздников, без выходных? Когда-то сверкнула идея ослепительной красоты: создать нечто из ничего, подобно богу сотворить жизнь из холода небытия, зажечь в пустом мраке искру, горящую среди звезд. И в результате к чему он пришел? Жизнь вроде бы сотворена, но можно ли назвать это подлинной жизнью? Искра вроде бы загорелась, но свет от нее практически неразличим. Нечто вроде бы создано, однако это нечто, возможно, хуже, чем ничего. Быть может, он совершил ошибку? Быть может, в погоне за миражами утратил истинный смысл? Быть может, не судьба им руководила, как он до сих пор полагал, а случай, слепая стихия, не ведающая ни о чем? Куда он теперь движется вообще? Зачем живет и для чего по-прежнему напрягает все силы? Быть может, он уже давно прошел мимо сути и дальше будет только плутать по зачумленным окраинам бытия?
Иногда в его памяти всплывала Регина. Если бы они не расстались, мир, вероятно, был бы совершенно иным. Вот где была бы настоящая жизнь. Не блуждание, не потуги, не поиски в бессмысленных тупиках. Или, может быть, он опять ошибается? Принимает обманчивые фантомы за подлинную реальность? Тоскует о том, чего нет и быть не могло? Ему, тем не менее, хотелось бы знать, что с ней сейчас: как живет, о чем думает, помнит ли хоть чуть-чуть воздух любви? Вряд ли, конечно, помнит. Это сияние гаснет мгновенно, его не вернуть. Наверное, давно вышла замуж, как и положено, родила, включилась в повседневную круговерть, выбросила романтические бредни из головы. Теперь это другой человек. Умом он это отчетливо понимал. И все-таки вздрагивал, если на улице или в метро мелькало что-то похожее. Сердце у него на мгновение замирало, а затем начинало безудержно соскальзывать в пустоту. Приходилось делать усилие, чтоб отвернуться. И все равно потом до конца дня он был сам не свой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});