— Скажи, Гоша, какая?
Гоша поправил волосы, надвинул кепку на лоб.
— Я еще не решил точно… А говорить рано. Зря я тогда посмеялся над отцом. Мечта его хорошая была. Я все время думаю о широком комбайне. Конечно, он должен быть совсем другой конструкции и ножи у него должны быть немалые. Только ты, Лена, не говори отцу. Я кое-что продумать должен. Сердце у него ко мне не лежит. А я на него не в обиде. И ушел.
Мне хотелось крикнуть: «А на меня?», но не крикнула, комбайн поплыл дальше. Я слушала, как шелестели крылья мотовила, крутились и бились о рожь лопасти, и комбайн был похож на птицу, готовую вот-вот взлететь… Больше зерна с половой не привозили, и когда я взвешивала рожь, то думала, что это зерно Гошино.
В обед и вечерами на полевом стане было весело, но Гоша после ужина уходил спать, — видно, он очень уставал. Утром он поднимался рано и уезжал в поле. Виделись мы с ним чаще, чем разговаривали, но это было уже не похоже на прежнюю любовь и дружбу. А потом Гошин комбайн перебросили за шесть километров. Зерно я уже принимала от других комбайнов и Гошу не видела целую неделю.
Уборочная подходила к концу. Вечерами, когда я была дома, в деревне, я спешила на ту поляну, где мы встречались с Гошей. Там давно уже скосили рожь у старых берез, и вот я бродила одна по колючей стерне, на сердце становилось грустно-грустно, но не тяжело. Я любила смотреть на холодное синее небо, на желтый горизонт, на густые августовские облака, которые уплывали куда-то вдаль, к Гоше…
Думает ли он обо мне так же много и нежно, как я? Он сейчас косит и косит хлеба и, наверное, обо мне забыл… От всех этих мыслей я хотела бежать поближе к Гоше: уходила далеко-далеко и возвращалась обратно.
И вот однажды мне передали его письмо, написанное размашистым почерком, и читать его мне было почему-то неловко, как будто оно адресовано другой.
«Здравствуй, Лена, — писал Гоша, — и дорогой Павел Тимофеевич, в наших отношениях наступил кризис, и он мне очень не нравится. На вас, Павел Тимофеевич, я не обижаюсь, вы старше нас с Леной, и мой начальник, но все-таки у вас глухое сердце к нашим страданиям любви. Но в одном вы правы: действительно, какой из меня жених Лены. Женитьба — это подвиг, большое событие в жизни влюбленного человечества, и к нему нужно готовиться, чтобы семья была крепкой.
Я, наверное, скоро уеду и вернусь другим человеком.
Стихи я писать пока бросил — некогда, да и редакции отказываются меня печатать. Про нашу любовь я написал много стихов и специально купил для них клеенчатую общую тетрадь. Я привезу ее, и мы будем с тобой, Лена, читать их каждый день. Они все посвящены тебе, как будто это разговоры с тобой…
Пусть на меня не обижается Лена.
Лена! Жди! Мне лучше оставить тебя невестой, чем женой, одну. Вернусь комбайнером! А я тебя люблю и люблю. Звездочка моя. Твой жених и будущий муж Григорий Куликов».
Я прочла письмо одна, сидя дома. Мне показалось, что он подлец в душе и смеется надо мной. Я вспомнила, как он говорил мне, когда мы шли свататься: годы проходят, а если любишь, нужно каждый час и минуту быть с любимым рядом. Вместе жить и работать… Сейчас я была совершенно согласна с ним. Да, да. Вместе жить и работать. Плечом к плечу, все идти и идти через преграды и тернистые горы и не бросать свою любимую и не уезжать никуда…
Я показала отцу письмо. Он последнее время стал прихварывать и не отпускал меня от себя. Я слушала длинные разговоры о «широком комбайне» и думала: «Отец не знает, что Гоша куда-то уедет, а потом вернется комбайнером, что Гоша тоже думает о широком комбайне». Отец как-то виновато смотрел мне в глаза, а я злилась на себя, на отца и говорила о Гоше зло. Отец молчал и изредка произносил, шурша газетой, и кашлял, закурив махорку:
— Григория нет. Да-а…
Уже прошел август, и полились теплые уральские дожди. Зеленая рябина блестела вымокшая, свесив красные кулаки ягод. Избы и заборы потемнели.
Когда отец сказал мне, что Гошу МТС направила в район учиться в школу сельских механизаторов, я не удивилась этому, промолчала. «Ну что ж! Гоша Куликов выучится, будет хорошим комбайнером, а вот до мужа и поэта ему еще очень далеко». Я заплакала и выбежала из избы.
Под навесом было темно. Шел ливень, хлестал струями по избам и крышам, стучал в окна и вспыхивал зеленой молнией. Я стояла, плакала, охватив себя руками, и смотрела в темень, туда, где шумел ливень. Было прохладно, я подумала, что скоро будет зима, поежилась и почувствовала, как кто-то набросил на мои плечи теплый широкий пиджак. Я оглянулась — отец. Он взял меня за руку, как маленькую девочку, и обнял. «Звездочка моя», — сказал он, и мы поднялись на крыльцо. Я обрадовалась знакомому Гошиному слову.
5
И вот сегодня Гоша уезжает. Я узнала об этом от родственников, у которых он жил. Было обидно, что Гоша сам не сказал мне, а я очень дорожила своим женским самолюбием, чтобы пойти к нему. Меньше воображать будет!
И вот Гоша Куликов уезжает… В те минуты я думала, что никто, кроме меня, не понимает, как тяжело на душе, когда уезжает любимый человек. Отец знал о нашей размолвке, молчал, а то принимался на все лады расхваливать Гошу, его ударную работу во время уборочной и полное отсутствие поломок в комбайне, и опять стал приговаривать «твой-то орел…», чтоб я не очень переживала. А я делала вид, что мне это совершенно безразлично, но на душе было приятно, когда хвалили Гошу. Потом отец стал сожалеть, что Гоша давно не приходит к нам и не приносит почитать свои длинные поэмы. Я вздыхала и говорила: «Наверно, у него бумага кончилась». В эти последние дни меня все время мучил вопрос: зайдет ли или не зайдет Гоша проститься?
В воскресенье отец решил починить ворота и поставить забор палисадника. Я стояла у канавы, где росла зеленая крапива, и подавала отцу доски и гвозди. Я увидела, как вдоль деревни движется веселая компания молодежи. Среди них я не сразу заметила Гошу. Все пели «На деревне расставание поют, провожают гармониста в институт», и я поняла, что это провожали моего гармониста в школу сельских механизаторов. Я вспыхнула, отвернулась и вместо топора подала отцу рубанок. Отец с увлечением вколачивал гвозди в ворота и, казалось, не слышал ни волнующей музыки Гошиного баяна, ни его тонкого тенора, ни разноголосого пения выпивших по «маленькой» товарищей.
Песня плыла все ближе, ближе, только почему-то не стало слышно Гошиного тенора, — наверное, он увидел меня, свою Джульетту, отца и замолчал. Я оглянулась — компания не дошла еще и до середины деревни. Чем ближе она подвигалась к нам, тем чаще я стала оглядываться и смотреть вдоль улицы.
— Смотри сюда! — командовал отец и непонимающе качал головой. Милый отец! Мне так хотелось взглянуть лишний раз на Гошу! Он был в новом костюме, симпатичный, с печальными глазами. Около нашей избы все замедлили шаги, стали шептаться и поворачивать головы в нашу сторону. Гоша сделал вид, что остановился закурить, и вдруг вое как по команде задымили папиросами. Стало тихо, только было слышно, как стучит молотилка на току и гогочут гуси у реки. Я встретилась глазами с Гошей и увидела на его лице едва заметную улыбку.
Я смутилась и отвернулась. «Не больно-то воображай», — хотела сказать ему и подала отцу самый большой гвоздь. Отец сидел на скамейке и курил.
— Что? Уже не надо, доченька. Отнеси инструмент домой.
Я сказала, что отнесу потом, и чуть не заплакала.
— До свидания, Павел Тимофеевич! — крикнул Гоша, и я увидела, как отец слабо махнул рукой.
— Счастливо, Григорий! Не забывай нас. Будем тебя ждать, — и обнял меня.
Я поняла, что отец был прав, когда говорил, что нам еще рано думать о женитьбе. Мы еще — рожь зеленая… Вот Гоша уезжает учиться — он вернется другим… Отец не зря сказал: «Будем тебя ждать», значит со временем мы будем с Гошей навсегда вместе… Отец дал согласие. Я ждала, что Гоша подойдет к нам и простится со мной.
А ему уже стали говорить: «Идем, идем! Сыграй «Летят перелетные птицы» — и подхватили его под руки. Он только успел кивком головы позвать меня с собой и подмигнул мне.
У меня по-сумасшедшему забилось сердце. Снова заиграл баян, снова запели песню. Выходили из избы люди — прощались с Гошей, кричали счастливого пути и махали ему руками.
Только я стояла, как дура, одна и смотрела, как уходит Гоша, и не кричала «счастливого пути».
— Ну, вот и улетает твой орел, что ж не проводишь его? — устало и грустно произнес отец и поднялся со скамейки.
Я что-то сказала отцу в ответ, а сама все смотрела и смотрела на удалявшегося Гошу, на людей, которые были веселы и шли за ним и махали руками. А когда Гоша пошел один и все остались у крайней избы, там, где начинался сосновый бор, я оглянулась На отца, заметила, как он, улыбнувшись, кивнул мне, и бросилась вперед и побежала на виду у всех, не разбирая дороги, через крапиву, по пыльной улице.