Меня принял уступ, припорошенный мягким снегом, поглотившим шум падения.
Я знал, что погиб, и тем не менее испытывал к этой трещине, куда я упал, какое-то нежное чувство, почти любовь. Я был внутри горы, вероятно, я умирал, но я привык к смерти – как солдаты, которые, как говорят, становятся совершенно равнодушны к жестокостям войны. Достаточно было не двигаться, стоило только замереть, чтобы гора навсегда поглотила меня, а затем – выплюнула мои останки, перемешав их с камнями морен. Странная мысль пришла мне в голову: если бы не голод, жажда и холод (но я вовсе не чувствовал холода), которые неизбежно приведут меня к смерти, я мог бы прекрасно и очень долго жить здесь, мне было хорошо в этой трещине, мне нравилось ощущение неспешного течения мыслей, чувств, медлительности действий. Дома, в Париже, мне раз или два удавалось поймать тот удивительный образ мыслей, когда человек пребывает в полусне – в тот самый миг, когда он засыпает или еще не проснулся, – то, что психологи называют гипнотической галлюцинацией; сейчас мой ум находился в таком же состоянии, и я мог пользоваться всеми преимуществами этого положения, которые я, как мне казалось, отлично понимал.
В этом призрачном мире снег, заполнявший расселину, был таким рыхлым и невесомым, что я мог двигать руками так же легко, как в воздухе, – у меня остались одни только чувства; я был духом, чистым разумом, а тело исчезло.
Сколько времени прошло так, в забытьи? Пытаясь впоследствии установить, сколько дней я провел на дне трещины, я решил, что оставался там сорок восемь часов. Конечно, это кажется невероятным, если только не предположить, что я впал в какое-то – неизвестное медицине – подобие зимней спячки. Но как бы долго ни длилось это странное состояние, в конце концов я вышел из оцепенения. Рука, медленно взбивая снег, случайно наткнулась на ледоруб, взятый мной во втором лагере; это было воспоминание о забытом мире, и удивление от находки меня разбудило – это было первое сильное чувство в невозмутимой, бесстрастной вселенной, в которую я погрузился. Я наконец проснулся, моя неподвижность кончилась: надо было действовать.
Без ледоруба мне никогда не удалось бы оттуда выбраться. Правая стена казалась не совсем отвесной, по этому наклону можно было попробовать подняться на верхний край трещины. Не знаю, откуда у меня взялись силы вырубить здесь ступени, но я высекал их, останавливался и снова брался за работу много часов. Была ночь, светила полная луна, Это позволяло мне не слишком мерзнуть.
Едва выбравшись наружу, я тут же продолжил спуск – словно лунатик, который ничего не боится, – уверенный, что со мной уже ничего не случится.
В базовом лагере наш связной, предоставленный самому себе вот уже вторую неделю и не знающий, ждать ли ему еще или уже пора уходить, завидев меня, встретил мое появление как приход Спасителя. Я поспешил отослать его в монастырь и попытался заняться своим лечением. Однако сначала ему пришлось помочь мне с обмороженными ногами: надо было сдирать омертвевшую кожу вокруг твердых, черных, холодных как лед ногтей.
Но это меня уже не трогало, так как, пока мы занимались моими ногтями (во время этой процедуры я думал сначала только о том, как спасти свои ноги), на меня обрушилась очевидность случившегося несчастья: я больше не сомневался, что никогда не увижу никого из моих спутников, которые навсегда остались на этой горе. Они стали ее пленниками по моей вине. И все же острее всего я чувствовал облегчение: не от того, что остался в живых, а потому что там, на вершине, по-прежнему сияла девственно чистая, не покорившаяся человеку «Золота Крыша». Что до неразрывно связанного с ней запаха высоты, бессмысленно говорить, что я никогда больше его не чувствовал.
На следующий день, захватив из монастыря носильщиков и носилки, ко мне пришел Поль. Остальное – как я вернулся в Европу и прочее – не имеет значения. Просто жить дальше: таким для меня отныне будет…
Истинный героизм
Мершана – это его ложь, – думает Уго, который ничего уже больше не понимает.
Уго не знает, что думать, что делать. Обычно ему не свойственна подобная нерешительность.
Необычные и неопределенные обстоятельства чаще всего неудобны.
Уго не страшат неудобства, но сейчас неудобство того положения, в котором он оказался, имело иную природу.
Он молча закрылся в своей палатке. Карим знает, что с ним происходит в подобных случаях. Он оставляет его в покое.
Уго держит в руках слишком много деталей странного паззла; хуже того – они от разных паззлов, и узор не складывается. Мершан, Клаус, Ильдефонс. И сам Уго. Ильдефонса Мершан, вероятно, мог и придумать. Клауса он придумать не мог. А мог он придумать его, Уго?
Не фон Бах исчез на пути к вершине, это был Мершан. Итак, Мершан спустился – но другим путем, поэтому-то остальные напрасно ждали его. И этот другой спуск, каким бы он ни был, может вести только через вершину. Или быть где-то рядом. Теперь Уго в этом не сомневался.
Пункт, в котором Мершан не солгал: они умерли из-за него. Но он скрыл то единственное обстоятельство, которое могло бы все объяснить и оправдать его: покорение величайшей вершины мира, на которую никогда не ступала нога человека. Чего ему не хватило: сил, чтобы доказать это? Он боялся, что ему не поверят?
Мифоманы встречаются, Уго знавал многих из них: их полно в горах. Но когда они лгут, то не для того, чтобы принизить себя, они мечтают о величии. Они приписывают себе необыкновенные подвиги; и если бы кому-то из них выпал случай действительно совершить подвиг, он не стал бы это скрывать.
Быть может, Мершан хотел, чтобы Уго до самого конца верил, что вершина – не завоевана?
Камень! Камень, подаренный ему Мершаном!
Уго порылся в своих ящиках. Вот он. Обыкновенный обломок слюдяного сланца, блестит чуть ярче, чем обычно. На срезе четко видна зазубрина: будто его отбивали ледорубом. Резкие углы. Такие же, или почти такие, можно найти в горах Рейнвальдхорна возле Парадисглетчера. Он кладет его в верхний карман своей куртки.
Если Мершан взошел на вершину, этот камень… Ну так что ж, что такое этот камень? Что в нем такого особенного, чего нет в других?
То, что Мершан просил его положить камень на вершину. И то, что Уго обещал это сделать.
А если Мершан и в самом деле придумал себе Уго? Уточним: что, если Мершан каким-то образом заставил Уго отправиться на Сертог и, следовательно, отыскать там?…
Отыскать что?
Подобное восхождение на такую трудную и высокую гору в 1913 году граничило с чудом. И Мершан мог бы стать «самым высоким человеком мира». Так по какой причине он стал бы это скрывать? Почему он захотел сохранить этот великий подвиг для одного себя? Что же он нашел там, на вершине, такого, о чем не сумел бы никому рассказать?
Вот это – верно: там было что-то, что не могло быть рассказано; то, что нельзя извратить словами; что-то такое, что Мершан не нашел иного способа сохранить это, кроме одного: молчания. И это – именно то, о чем Уго или кто угодно другой сможет узнать – когда-нибудь.
Внезапная вспышка озарения: Мершан скрыл нечто неуловимое.
И хотел, чтобы он, Уго, знал это. Конечно, Мершан не сумел предупредить Клауса. Но этот камешек не может быть ничем иным, кроме доказательства, чем-то вроде визитной карточки, какие оставляли друг другу альпинисты его эпохи.
Мершан указал ему путь.
Неожиданно Уго понял: ему остается сделать только одно. Впервые он догадался, к чему приведет его Сертог.
А что, если он ошибается? Мершан, может быть, просто дожидался реванша, желая, чтобы кто-то другой доказал его восхождение, чтобы ему наконец воздали заслуженные почести…
Нет, это было бы слишком пошло. Этим поступком он в своей гордыне скрыл от истории исторический факт – причем настолько лежащий на поверхности, что бы там ни произошло на самом деле, и как раз потому, что только то, что так лежит на поверхности, можно легко скрыть. Что-то, что надо было защищать как можно дольше, – что-то такое хрупкое, такое исчезающе мимолетное, такое, быть может, бесполезное с точки зрения современного мироустройства, что об этом ничего нельзя было рассказать.
Положение вещей начинало медленно проясняться.
Тогда, иди все как обычно, восхождение Уго должно было бы разрушить его, даже если бы он и не понял этого что-то. Мершану хотелось подать ему знак, чтобы он пережил краткий миг внезапного ощущения потери этого нечто.
Уго решился. Теперь он чувствует в себе силы, выбрав своей задачей защиту самой этой хрупкости. Неожиданно он испытал прилив горячего счастья при мысли о том, что Мершан тоже ничего не узнает о поступке Уго, который станет продолжением и развитием его собственного – если только можно продолжить нечто.
Он внимательно перечитал свои контракты: никаких обязательств. Разумеется, это выражено совершенно ясно. Единственная просьба к нему: в интервью перед прессой он должен будет упомянуть несколько имен – как и предсказывал Мершан. И то же самое – в фильмах, книгах, на конференциях. А если публикаций не будет? Этот случай никто не предусмотрел. Разве кто-то когда-то отказывался выступать, кроме, конечно, сумасшедших? Это – единственное табу, оставшееся в обществе, мнящем себя свободным от любых запретов: все, что опубликовано, – хорошо, все, что хорошо, – опубликовано.