Я бы списала приступ тошноты на пищевое расстройство, но на лице м-ль Ланжерон написана вся правда. Глаза широко распахнуты, щеки и длинный нос покрылись испариной. Это лицо человека, чья тайна раскрыта.
— Олимпия, — я предупредительно поднимаю руку, но кузина отступает назад, глядя на меня исподлобья.
Что говорят в таких случаях?
Роза нашла бы к ней подход, успокоила бы ее, как тех жалких, всхлипывающих негритянок, которые даже не словом, а взглядом молили о помощи. Что угодно, только не роды в разгар полевых работ, когда надсмотрщик даже отлежаться не даст — погонит в поле, а если не выполнишь дневное задание, вечером получишь дюжину плетей и никто не посмотрит, что ты еле ноги волочишь. А ребеночек — ну кому сдался лишний рот? И так рожала шестерых, а из них четверо от лихоманки померли. Нельзя ли отвар какой?
Рецепты отваров я помню наизусть. Роза крепко вдолбила их в мою детскую память. Умение превратить ребенка в ангела она почитала первейшим для знахарки и добавляла, что те малютки были бы ей благодарны. Это не тот мир, куда хочется рождаться.
— Наверное, это не моего ума дела, но мне кажется, ты нездорова, — начиная я, крадучись. — Это ведь не в первый раз тебя тошнит после еды.
Загнанная в угол, кузина только и может, что недобро сверкать глазами.
— Ты права, Флоранс, — цедит она. — Это действительно не твоего ума дело.
— Олимпия, ты… в деликатном положении?
На острых скулах вспыхивают по красному пятну, и я начинаю сомневаться, уж не ошиблась ли я на ее счет. Но корсет модного фасона «кираса» плотно облегает бедра и живот ниже пупка, скрадывая любые недостатки фигуры, в том числе и те, что вызваны излишком плотской страсти. Какой же у нее срок?
— Забудь все, что видела. Поняла? А то ведь мне тоже есть что порассказать. — Кузина вдруг ухмыляется, и ухмылка у нее глумливая. — О твоей Дезире. Вовек от грязи не отмоется.
В груди у меня противно холодеет. Неужели письмо попало к ней в руки? Но как? А, впрочем, какая разница… Если Олимпия узнала нашу тайну, завтра же об этом растрезвонят во всех газетах, ибо смотрит кузина так, словно прикидывает, как бы побольнее уколоть. Черт меня дернул пойти в уборную!
— Не тебе судить мою сестру, — устало говорю я и поворачиваюсь к двери. В спину мне свинцовым шариком ударяет крик:
— Это Дезире разрисовала доску в детской!
Эхо отражается от мраморных плит на полу, от зеркал и плафонов из матового стекла. «Дезире, Дезире, Дезире!»
— Помнишь, после суаре ты допытывалась, кто нарисовал какую-то пакость на доске. Уж не знаю, что там было нарисовано, но тебе как шлея под хвост попала. Так вот, это была Дезире. Я слышала, как она бежала вверх по лестнице, пока ты разговаривала в карете с maman.
— Да я и без тебя догадалась.
Раз Олимпия не заклеймила Дезире «распутной квартеронкой», значит, письмо не у нее. Больше меня ничего не интересует.
— Но это еще не все. Ты спроси у Дезире, что она делала в ночь, когда убили maman.
Тут уж я не могу не обернуться. Заталкивая платок в рукав, Олимпия бурчит:
— Спроси, спроси, а ответ мне передашь. Любопытно узнать, как она отоврется.
Из музея я вылетаю, чуть не сбив с ног того бескорыстного служителя. Хорошо, что не потратила пенни, а то не хватило бы на кеб. Уже в экипаже пытаюсь разложить по полочкам новые сведения.
Приступы рвоты, измученный вид Олимпии, ее вечное раздражение — все указывает на беременность. А неприкрытый страх, промелькнувший в ее глазах, наводит меня на мысль, что мсье Фурье и отец ребенка — не одно и то же лицо. Узнай Иветт о грехопадении дочери, помолвленной с богачом, она бы со свету Олимпию сжила. Но теперь, став свободной от матери, Олимпия Ланжерон сама себе хозяйка и вольна поступать со своей жизнью так, как сочтет нужным. В том числе и узаконить свое нерожденное дитя, кем бы ни был его отец.
Cui bono?[42] Кажется, одного человека я уже нашла. А может, и двоих.
* * *
Другой сюрприз мне преподносит Мари. И что за сюрприз!
Несмотря на ее щенячью доброжелательность, я избегаю кузину, как нашкодившая пансионерка классную даму. По опыту знаю — не миновать совместной молитвы. Как и моя мама, Мари умеет поставить человека на колени и долго удерживать его в таком положении. Не могу сказать, что это мой любимый способ провести досуг. Хлопок собирать и то было б веселее.
Дезире, кстати, приохотилась читать с Мари розарий, хотя столь же исправно сыплет на порог кирпичную крошку. Как говорится, и Богу свечку, и черту кочергу. Поскольку моя суеверная сестрица не знает, где именно соломки постелить, то охапками разбрасывает ее повсюду — на всякий случай. Зато я сторонюсь Мари. Она вогнала иголку мне в сердце. Не тогда, на похоронах, когда трясущимися руками прикалывала брошку, а гораздо раньше. Порой выступает капелька крови, а за ней другая. Болезненные воспоминания. События, кои я предпочла бы предать забвению, как и все, что связано с братьями Мерсье.
Вечером, когда я только что проводила Джулиана, приехавшего оповестить меня о ходе расследования (увы, ничего нового), Мари переходит в атаку. Поднимаюсь по лестнице — а она тут как тут, стоит на площадке и призывно машет ручкой. Ни одна живая душа не проскочит мимо.
— Давай ты помолишься со мной? — без экивоков предлагает Мари. — У меня есть запасные четки.
— Давай, — говорю я обреченно.
Мы с Всевышним раззнакомились в свое время и по сей день храним натянутое молчание. А с Ними вообще бесполезно разговаривать без взятки. Из всех высших сил я интересна одному лишь Барону, но встречи с ним я отнюдь не жажду. Долго еще буду вспоминать выкопанную могилу и то, что лежало на дне. Чудо, что я вырвалась с того света! Да не просто вырвалась, а с третьим желанием в запасе, ведь если б я его потратила, Барон бы меня не отпустил.
Всякий раз, вспоминая об этом, я облегченно вздыхаю. Значит, Иветт убита не по моей злой воле и нет на мне греха.
Спаленка Мари походит своей обстановкой на комнату в кукольном доме, и даже траур этому не помеха. Розовые обои с белым орнаментом из птичек, лакомящихся виноградом. Под балдахином цвета зари — россыпь подушек, валиков и думочек, и каждая вышита гладью и украшена кружевными розанами. Ковер такой пушистый, что щекочет щиколотки, хотя у столика, переделанного под домашний алтарь, ковер проседает — уж очень часто и подолгу хозяйка простаивает на коленях. Светло здесь, чисто — глаз радуется. На подоконнике — огромный букет цветов, всякий день свежий. И улыбка Мари сияет, словно солнечный зайчик в рот попал.
Только литографии из ее коллекции всякий раз заставляют меня содрогнуться. Открытки повсюду: от них пестрым-пестро над камином, ими усеян лиловый покров на домашнем алтаре. Подернутые экстазом глаза следят за мной со стен. Губы улыбаются, стоит мне переступить порог. Руки протягивают блюда, с которых сладким сиропом стекает кровь.