Работать он устроился колхозным пастухом. И однажды утром, заревой ранью, село наше разбудили странные звуки, никогда доселе здесь не слыханные. Раздольная мелодия, чудная песня без слов звучала и трепетно переливалась в синем воздухе… Даже горластые петухи ошарашенно замолкли, а скворцы тут же переняли мелодию и стали дружно подпевать. Удивленные бабы повыскакивали на улицу. Посередине села гордо вышагивал дядя Троша и, запрокинув голову, дул в длинную дудку, сделанную из прямого бычьего рога. Он перебирал пальцами по дырочкам своей дудки, как по клавишам гармони, и звуки получались то протяжными и трубными, то нежно плескались и звенели, как весенние ручейки.
Вскоре село привыкло к пастушьему рожку. Он будил на заре хозяек, и женщины, вечно хмурые от тяжких забот и горя, теперь улыбались дяде Троше.
А с коровами творилось непонятное. Если прежним пастухам стоило большого труда выгнать их из села за околицу — буренки шарахались от пушечных ударов кнута, рвались во дворы и огороды, — то теперь они сами выходили из ворот на дорогу, чинно пристраивались за спиною дяди Троши и покорно шли в поле, словно рогатое войско за своим полководцем.
Дивились этому не только взрослые, но и мы, ребятишки.
— Дядя, а разве коровы понимают музыку? — спрашивали мы у пастуха.
— А как же, — невозмутимо отвечал он. — Рожок-то у меня не простой, а волшебный.
— Так уж и волшебный, — сомневались мы.
— Ну, коли не верите, то приходите завтра до солнышка к Анисьиному пруду — не такое еще увидите…
Мы с вечера наказали матерям разбудить нас пораньше и явились к пруду на заре. Дядя Троша со стадом был уже там.
Анисьин пруд у берегов затянула зеленая ряска, вода в нем темного, глубокого цвета, но прозрачная, как черное бутылочное стекло. Широкие листья лилий на темной глади кажутся заплатами.
Вот дохнул ветерок, но пруду пошли мелкие волны, и листья лилий захлопали по воде зелеными ладошками. Хищный силуэт щуки мелькнул в глубине — на поверхность брызнула рыбная мелочь, крохотный чебачишка угадал на лист и закувыркался колесом, пока снова не булькнул в воду…
Но мы ждали обещанное чудо. И оно свершилось в тот момент, когда раскаленный шар солнца, немного сплюснутый снизу, выкатился из-за горизонта и стал медленно набирать высоту.
— Смотрите, я сейчас заиграю, и лилии расцветут! — торжественно сказал дядя Троша.
Чистые звуки рожка вспугнули тишину, и весь сонный мир кругом сразу ожил, степь запела широко и вольно, а коричневые, тугие бутоны лилий на виду стали трескаться, шевелиться — словно майские жуки расправляли крылья перед полетом. Медленно-медленно на наших глазах раскрывались цветы: в бутонах сперва проступала ослепительная белизна, потом появлялись хрустальные лепестки, сквозь которые розово просвечивало солнце.
Мы стояли, зачарованные этим чудом, этой прекрасной сказкой наяву, а пастух все играл, то опуская, то поднимая к небу свой грубый рожок, и влажные глаза его были васильковой синевы, и мы все увидели вдруг, какой он еще молодой, наш дядя Троша, только весь избитый, искромсанный проклятой войною…
Много с тех пор минуло лет. Давно я разоблачил волшебство дяди Троши: в ученых книгах вычитал, что цветы лилий имеют интересную особенность — раскрываются всегда в одно время, в семь часов утра, а закрываются в шесть вечера.
Да, чудеса бывают только в сказках. Но и сейчас живет во мне сказка моего детства, спетая когда-то калекой-пастухом на грубом пастушьем рожке. И до сих пор видится мне радужное утро над степью, и медленно расцветающие лилии на темной воде, словно на вечернем небе вызревают крупные белые звезды, какие бывают только в степи.
И я не знаю, раскроется ли навстречу моей сказке чья-нибудь живая душа, чистая, как цветок лилии…
Глава 2
ЖИВЧИК
1
Бабушка моя, Федора Арсентьевна, великая ругательница была.
Как сейчас слышу: летней утренней ранью, когда спит еще деревня и вся земля нежится в ласковой теплыни, укрытая туманной дымкою, и дышит глубоко и ровно, полной грудью, и как бы потягивается в сладком сне, — оглушительную тишину нарушает вдруг во дворе звонким бабушкин голос:
— Ах, штоб тебя разорвало, окаянная ты душа, нечистая сила, сатана ты хромоногая! Антонов огонь тебя спали, анчутка ты кривая!! Громом тебя разрази, холера тебя задави, язвило бы тебя, варначку блудливую, согнуло бы тебя в три погибели!!!
Это бабушка Федора отчитывает хромую курицу соседей Гайдабуров, залезшую к ней в огуречник. Соседский Ванька-шалопут на ту беду случился, за сарай по неотложной нужде стреканул, да не успел укрыться от бабушки. Углядела она мальчонку через низкий плетень и накинулась с новой яростью:
— Язви тя в душу-то, шарлатан ты пучеглазый, бродяга сопленосый, мошенник чумной! И куда шары твои бесстыжие смотрят, штоб они на лоб тебе повылазили!! Ить решила все, как есть, огурчишки, паскуда хромоногая!..
Ваньке прохлаждаться нет расчета: придерживая штаны, козленком прыгнул в сенцы. А бабушка тем временем перешла на его мать, тетку Мотрю, помянула «добрым словом» кое-кого из Гайдабуровой родни и каждому нашла свое меткое определение, всех расставила по местам. Она, бабушка моя, вообще слыла большой мастерицей придумывать клички. Уж если прилепит, то, как говорится, с песком не ототрешь. Это же она назвала дружка моего, Ваньку, шалопутом. И кличка присохла — прямо, как на роду была ему написана. А тетка Мокрына Коптева? Ведь настоящее-то ее имя, оказывается, Матрена. Но все уж давно об этом позабыли, с легкой бабушкиной руки стала она Мокрыной и целиком соответствует этому имечку, поскольку баба она равнодушно-сонливая, травоядная какая-то, ходит вечно замызганная: на пути лужа попадется — нет, чтобы обойти, так босиком залезет в грязь да еще и похлюпается с наслаждением.
И вот, когда на место снятого взбунтовавшимися бабами Илюхи Огнева в нашей деревне Ключи появился новый бригадир Федор Михайлович Гуляев, то не успел еще оглядеться и прижиться, как бабушка Федора принародно высказалась о нем:
— Ну и проворный, сатана! На ходу подметки рвет… Прямо живчик — да и только!..
С тех нор и пошло: Живчик да Живчик. И ведь что удивительно: страхолюдного, с изуродованным лицом бригадира можно было бы как-то иначе перекрестить, но бабушка внешность его во внимание не взяла, а самую суть характера уловила, словно в воду глядела. Ростика Федор Михайлович был небольшого, на ногу скор, на язык остер, не ходил, а бегал впритруску, как жеребчик-иноходец. Только что в кузнице был, с дядей Лешей моим о чем-то советовался, глядь — уже по скотному двору рысит, доярок на ходу распекает. После-то мы узнали, что Живчиком его можно было и за другое наречь: семь ранении на фронте получил, три раза в танке горел — и жив остался!
Приехал он к нам из другого района, работал там, говорят, инструктором в райисполкоме — должность по тем временам солидная и полновластная: колхозный люд за всякие налоги и недовыполнения планов трясти, но дело это у него не заладилось, поскандалил Федор Михайлович со своим начальством, и вот, от греха подальше, укрылся в нашей глуши и чуть ли не с первых дней начал куролесить…
2
Первый раз Живчик учудил в конце июня, в самый разгар сенокоса. Воскресным днем взял да и отпустил всех с поля по домам делать кизяк! О выходных в такую горячую пору мы давно и мечтать позабыли, каждая минута погожего дня была на счету, а тут — на тебе, хошь работай, хошь гуляй.
Только какая уж там гулянка, кинулись бабы по домам, аж подолы завеваются: самое время приспело делать кизячок, a кизяк в наших степных краях зимою — всему голова. Основной вид топлива, источник тепла, а значит, и жизни. Без кизяка в зиму идти — погибель. С осени еще так-сяк: лишняя соломка на топливо идет, коровьи объедья, бурьян-чернобыл, даже подсолнечные будылья и картофельная ботва, а уж зима-матушка нагрянет да лютовать начнет — ничем, кроме кизяка, не спасешься: дровишек-то взять в степи негде, о каменном угле у нас и понятия не имели, даже кузница на привозном древесном угле пробавлялась.
Вот почему все так обрадовались выходному дню. Правда, во многих дворах такого счастливого случая не ожидали, начали помаленьку делать кизяк давно, — кто с работы ухитрялся оборваться, кто ночами при ясной луне, да только много ли так наробишь? Зима-то, как у нас шутят, все десять месяцев в году, а остальное лето, лето и лето…
Навоз для кизяка брали на колхозном скотном дворе.
Там у каждого хозяина еще с зимы была натаскана своя куча, всю весну и лето кучи эти щедро поливали водою, чтобы навоз перепрел, перегорел и превратился, наконец, в назем — вязкую, липучую, как глина, массу.
Конечно, у кого были коровенки, был и свой навоз, да только в хозяйстве расходился он моментом. Без него никуда: плетеную сараюшку обмазать — навоз, огуречные грядки сделать — опять же он, огородишко удобрить — тоже надо. В большинстве изб полы не деревянные, а глинобитные, или земляные, как у нас говорят, их, эти полы, тоже без навоза, чистой глиной не помажешь — шелушиться будут, пыль одна. Вот и выходит, что нас, степняков, скотина не только кормит, обувает и одевает, но и согревает еще в зимнюю пору, даже все отходы от нее в дело идут.