На следующее утро вконец осиротевшую избу пришли навестить сердобольные соседки — покормить ребятишек, доглядеть за Кулиной.
Бабушка Федора рассказывала:
— Торкнулась я в избу — и глазам своим не верю: стоит Кулина у печи, черная вся, как головешка обгорелая. Согнулась в три погибели, на клюку оперлась и угли раздувает, штобы огонь добыть. «Чаво тебя черти подняли, — кричу на нее, — гляди, последний дух испустишь, ведь мощи одне остались!» А она этак поглядела на меня пустыми глазами и скрипит замогильным голосом: «Нельзя мне счас помирать, кума… Не хочу грех на душу брать… Ить пропадут без меня Степушкины сироты…»
Первым вернулся нежданно-негаданно Сашка Гайдабура. Отбил телеграмму, чтоб встречали на станции. Тетка Мотря даже в обморок упала: виданное ли дело, воскрес из мертвых — ведь «похоронка» приходила.
К Гайдабурам собралась вся деревня. Сашку привезли под вечер. Распахнули ворота. Народ расступился. Сашка восседал в плетеном бригадирском ходке, радостно улыбался односельчанам. Нисколько почти не изменился: молодое лицо сияло смуглою цыганской красотой.
Тетка Мотря бросилась к нему, он тоже рванулся навстречу матери, да не рассчитал, кувыркнулся из ходка, вывалился на землю безногим обрубком…
Толпа отхлынула назад, истошно заголосили перепуганные бабы. А Сашка елозил на месте и, задрав голову, жалко улыбался разбитыми губами. Его подняли, унесли в избу…
Дядя Леша смастерил для Сашки тележку на крохотных колесиках. Сделал также деревянные утюжки с шинами, при помощи которых можно было отталкиваться руками от земли и передвигаться.
С этого дня, когда Сашка стал появляться на улице на своей тележке, я не видел его больше трезвым. Ему охотно наливали в каждом дворе, сердобольные бабы не жалели для него своих самых неприкосновенных запасов. Такая уж душа у русского человека: отдаст страдальцу последнее, лишь бы как-то ублажить его, облегчить тяжкую участь, а о последствиях и не подумает.
Сашка стал помаленьку спиваться. Он уже ничего не стеснялся: подкатывал к любому двору и кричал:
— Поднеси, хозяйка, рюмочку, — за вас же воевал, калекой остался.
А напившись, начинал буянить. Набирал в тележку камней, пулял в прохожих и орал во всю глотку:
— В атаку! Смерть фашистским оккупантам!
О войне вспоминал неохотно. Рассказал только, что ходил ночью в разведку, подорвался на мине и в свою часть не вернулся. Там посчитали его погибшим и выслали похоронку. А его подобрали разведчики другого подразделения и доставили в медсанбат. Но разным госпиталям провалялся полгода, домой не писал и приезжать не собирался: не хотел обременять собой и без того многодетную семью, да и Тамарке Ивановой, невесте своей, не желал на глаза таким показываться. Но встретился случайно с земляком, солдатом из соседней деревни Лукошино, тот и поведал ему новости, какие знал по письмам из дому. И о Тамаркином замужестве рассказал землячок. И тогда взбрела в истерзанную горем Сашкину голову дикая мысль: решил он отомстить Тамарке и Илюхе Огневу, застрелить их обоих, а потом и себя. За тем и приехал домой. Об этом своем тайном намерении Сашка по пьянке разболтал Тимофею Малыхину. Тот отговаривал его, как мог, оправдывал Тамарку, которая ушла все-таки от Илюхи, и никакой любви к нему никогда у нее не было. Но злоба у Сашки не проходила, он зверел при одном упоминании Тамаркиного имени.
Как-то вечером, уж не помню, куда я шел, когда увидел возле избы тетки Анны Сашку. Он затаился под плетнем, в сумерках обгорелым пнем торчал среди лопухов. Я знал о его намерении, мне даже показалось, что в руках у Сашки ружье. И тоже спрятался в канаву — стал ждать.
Тамарка показалась на дороге — я издали узнал ее по легкой летящей походке. Она возвращалась с вечерней дойки. Когда поравнялись с Сашкой, он скрипнул своей тележкой, выехал ей напересек. Тамарка даже и не испугалась, вроде, сказала просто:
— Здравствуй, Саша.
Сашка промолчал. Он, запрокинув голову, снизу вверх глядел на Тамарку. Долго глядел. Потом вдруг резко откинулся назад и стеганул кнутом по голым Тамаркиным ногам. Она ойкнула, но осталась стоять на месте. Снова просвистел кнут — Сашка старался угодить в лицо.
— Бей еще, бей! — заплакала Тамарка и опустилась перед ним на колени.
— Убью, сука, задушу! — хрипел Сашка.
— Бей. Я люблю тебя, Саша…
Потом все стихло. Потом Тамарка сказала:
— Помнить лебедя на озере?
Сашка ответил что-то сдавленным голосом, — кажется, он плакал…
Я тихонько вылез из канавы, по-за плетнями направился к своей избе.
— Я люблю тебя, Саша, — донеслось до меня из темных лопухов.
И не было больше ревности, не было никакого сожаления.
— Прощай, Тамарка, — почему-то сказал я про себя. А еще подумал: надо поспешить домой, завтра мама чуть свет разбудит на работу. Да еще дядя Леша к кузнице велел подвернуть: лемех у моего плуга совсем затупился, надо отточить.
А домой не хотелось — вечер уж больно был хороший. В небе проклюнулись первые звезды — острые и сверкучие до звона. Такие бывают только в наших Кулундинских степях.
Легкая теплынь текла над землею, и терпко пахло дымом: на огородах жгли прошлогоднюю картофельную ботву. У багровых костерков маячили в темноте зыбкие силуэты, и длинные тени от них призрачно скользили по плетням и пряслам, по стенам задремавших изб.
— Прощай, Тамарка…
Часть II
СВЕТОЗАРЫ
Глава 1
ВОЛШЕБНЫЙ РОЖОК
Мне опять вспоминается детство…
Деревенька наша была затеряна в бескрайних просторах Кулундинских степей. Но все ли представляют, что такое настоящая степь? Это плоская, без кустика и деревца равнина, неоглядно разметнувшаяся во все концы света. Зимою до горизонта белые снега, а летом степь покрыта бурыми, выгоревшими травами, белесыми островками едкой полыни да проплешинами сверкающих на солнце солончаков. И надо всем этим — широкое небо, тоже белесое, как выгоревший за лето бабий платок.
Трудно вообразить себе степь, пока не увидишь ее своими глазами. Да и на полотнах живописцев степь почти не встречается. Художники любят изображать тенистые дубравы с солнечными бликами на траве, скалистые берега с белоснежным прибоем, горы, наконец, где игра света и тени бывает изумительно яркой и пестрой.
Но попробуйте нарисовать степь. Зимою, например. Чистый лист бумаги разделите горизонтальной чертой, лучше под линейку — это и будет горизонт. Нижнюю часть листа закрасьте голубоватым: степь покрыта снегом. Верхнюю часть тоже чуток подголубите: блеклое небо над степью. Вот и вся картина. Переверните ее вверх тормашками — будет почти то же самое. В абстракционизме обвинить могут!
А между тем степь неповторима! Летом над всеми другими запахами господствует здесь терпкий запах полыни. На нем настоян воздух, им пропитана одежда, полынным привкусом отдает озерная вода, даже коровье молоко немного горчит и пахнет полынью.
В жаркие дни, когда стекленеет добела раскаленный воздух, неожиданно вдруг налетают горячие ветры, и по степному раздолью, вырастая словно из-под земли, начинают метаться вьюны желтой пыли, захватывают и поднимают на огромную высоту все, что ни попадается на пути.
Зато лунные ночи растворяются в недокучливой теплыни и напоены такой неземною тишиной, что крик перепелки во ржи слышен за много верст. Голубое безмолвие заколдовывает, и начинает казаться, что зеленоватые звезды роятся в вышине, сталкиваясь, издают хрустально-чистые звуки. Прозрачное облачко прикроет луну — и тогда безмолвными призраками помчатся по степи причудливые тени, словно табуны диких лошадей с клубящимися по ветру гривами…
Но я не ставил своей целью описывать степь. Всегда вот так: только коснешься милых сердцу воспоминаний — и трудно уже отделаться двумя словами от нахлынувших картин, и поведет тебя, понесет по течению… А я ведь всего-навсего хотел рассказать, что деревенька моего детства располагалась за сотни верст от шумных городов и больших дорог, а потому появление здесь нового человека со стороны было целым событием и долго обсуждалось на все лады сельскими жителями.
Таким человеком, приехавшим к нам сразу после войны, оказался дядя Троша — тщедушный мужичок с удивительно синими, как весеннее небушко, глазами на иссеченном морщинами лице.
Говорили, что родную деревню его, которая была где-то под Курском, дотла спалили немцы, отец и мать пропали без вести, а сюда он приехал по настоянию своего фронтового друга Николая Агуреева, нашего односельчанина. Сам Николай еще служил где-то за границей, а дядя Троша поселился у его родителей — они приняли изувеченного солдата, как родного сына. Он был тяжело ранен в шею и потому голову держал набок, словно воробей, который прицеливается к зернышку. Да к своим маленьким испеченным личиком под большим козырьком кепки, своими шустрыми повадками дядя Троша как-то неуловимо напоминал воробья.