Что там происходило, в этом человеческом шторме? Защищались ли, и если защищались, то как защищались гонимые? Из чьей груди вырывались эти пронзительные стоны, страшные проклятья, смех пополам с рыданьем, переросшие в многоязычный гам, который перекрывал даже шум вихря и реки? Что в этом гаме означали стук, грохот, треск? К чему призывали пронзительные тоны флейт, которые время от времени, словно свистящие стрелы, пронзали людской гам? Все это покрывали непроницаемым покровом тайны необъятная, вихрящаяся на тесных пространствах пучина человеческих тел и голосов и все более густой сумрак, охватывающий мир двумя громадными черными клешнями туч.
На одной из площадей, той самой, где стояли дома Сарры и Гория, происходили самые яростные стычки и шла самая ожесточенная борьба. Сильвий с ткачами и Вентурий со своими парфюмерами дали волю давно в них накипевшим гневу и зависти; внутри домов раздавался треск ломаемых сундуков и звон разбиваемой посуды. С одной стороны куски материй, тяжелых от покрывавших их узоров, падали на головы и спутывали ноги; с другой разлитые благовония наполняли воздух пряным и дурманящим запахом. Педанус и Пуденс с группой людей разного сословия искали человека, отомстить которому взывала тень убитого на войне Приска. Группка сирийцев, оторвавшись от своей банды, тянула к ближайшей таверне кричащую и вырывающуюся из их рук Мириам, младшую дочь Сарры. За ними, словно тяжелая птица, распростершая крыла, летела коренастая и тучная Сарра и кричала. Несколько молодых людей, среди которых римским одеянием своим выделялся Юстус, боролись перед домом Гория. Один из них упал; его выхватил и на руках унес ошалевший от отчаяния Горий, этот добродушный гиллелист, который теперь с горящими, как у волка, глазами кричал:
— Прости, Симеон! Простите и вы, мудрецы из Явне, что я перечил вам! Отмщения! Отмщения!
Внезапно на одной из улиц возникло движение: вновь прибывшая ватага пыталась растолкать толпу и проложить себе дорогу. Пришедшие явно пробирались к тем домам, где громче всех кричали и шныряли авентинские ткачи и парфюмеры. Серьезные, звучащие изысканной речью голоса стали выделяться среди грубого многоязычного шума. Становилось ясно, что разгорался спор, а вернее — какой-то странный разговор, который неизвестно где и как завязался, то и дело прерывался и в котором одна из сторон к чему-то призывала напряженными голосами, о чем-то просила, что-то утверждала, а другая сыпала грубыми шутками и заходилась в смехе. Ткачи и парфюмеры стали понемногу успокаиваться. Противоположная сторона площади кипела, но, кажется, и здесь был слышен громкий, спокойный, но в спокойствии своем властный голос, который в глубине толпы говорил:
— Меж вами и жителями этих домов спор. Хорошо. Но есть два способа решать споры: один — с помощью ума, другой — с помощью силы… Первый способ — человеческий, второй — звериный… Вы что, стадо скотов?
Несколько человек дружно засмеялись. Тут раздался голос, похожий на голос Педануса:
— Ты и сюда норовишь влезть, философ!.. А получишь в результате то же, что ты получил, когда вышел перед войском Вителлия[62], окружившим Рим, и болтал о том, что война — несчастье, а мир — благо…
— Я и тогда говорил им, и сейчас скажу вам, — доносился из толпы спокойный назидательный голос, — я им говорил и вам сейчас скажу: долой ненависть! В ней нет справедливости, а добра без справедливости не существует…
В это мгновение, пробивая, словно тараном, себе дорогу широкой грудью, человек, который начал эту странную перепалку, выделился среди толпы и встал у двери дома Сарры на возвышении, шатком и под ногами его трещащим, потому что стоял он на разбитых ящиках и утвари. Но на возвышении его фигура казалась высокой, плечистой, в плащ обернутой, но черт его в сумраке разобрать было невозможно. Тем не менее все его узнали. Изнутри дома, через оконный проем, из которого вынули бычий пузырь, высунулся Сильвий, такой уставший, что тогу свою был вынужден снять, вспотевший, запыхавшийся, злой на всех, кто стоял на его пути.
— А, чтоб тебя Аид поглотил, Минервин попугай! — крикнул он. — Зачем ты сюда пришел? Чтобы долдонить нам свои вечные: нет добра, а есть то, нету зла, а есть сё…
Настроение у всех, не в пример Сильвию, сделалось веселым.
— Иди домой спать, Музоний! Спокойной ночи, обезьяна богов!
А он продолжал говорить, обращаясь не к людям, а в бурливое пространство:
— Человеческое общество держится только справедливостью, оно погибнет, если его члены будут покушаться на жизнь и здоровье друг друга…
Толпа совсем развеселилась:
— Давай прослушаем его, чего он нам еще наврет…
Послышался тонкий голосок Вентурия:
— У нас у самих ума хватает. Что нам могут дать бредни твоего больного мозга?
Член коллегии обувщиков, случайно оказавшийся среди ткачей, подошел к философу и, положив тяжелые руки ему на плечи и подняв взгляд к его лицу, с гордостью довольного собою ремесленника сказал:
— Почему ты, Музоний, такой бледный и морщинистый? Сразу видно, что судьба не пожалела тебя. Так на что пригодились тебе твои ученые выводы?
— А они пригодились ему на то, — сказал кто-то из толпы, — чтобы ходатайствовать за чужеземцев, столь противных кесарю и богам…
Музоний ответил:
— Вы не понимаете меня и смеетесь надо мной, но я тем не менее не перестану говорить.
И он возвысил голос:
— Так какова же природа человека? Велит ли она ему поступать хорошо, а когда ничего другого больше не остается, то желать добра…
Из толпы, взорвавшейся смехом, молодой человек с восточными чертами лица, но в римском одеянии громко произнес:
— Не такова природа человека, Музоний, не такова она, как ты ее себе представляешь, и в этом ошибка твоя! Мудреца и чернь разделяет пропасть, которую не заполнят и века!
Пытаясь пронзить взглядом мрак и толпу, Музоний отвечал:
— Наконец я услышал слова мыслящей души! Кто бы ты ни был, ты знаешь, что стоик не отступает ни перед насмешливой чернью, ни перед угрозами сильных мира сего. Я не повелеваю людьми с помощью меча и не смущаю людей чудесами. А потому сегодня я не сделаю ничего. Но будущее — за мной. Я стою на своих принципах.
— Вот и стой на них! — раздались голоса. — У нас они из горшка не возьмут ни единого зернышка. Ты сам себе враг, иначе люди бы не говорили, что скоро кесарь выгонит тебя из Рима, а то и накинет тебе петлю на шею да потащит в тюрьму… Помогут ли тебе тогда твои принципы?
Из толпы вышел Педанус. Скорее с развязным, чем злобным смехом он показывал кулаки:
— Ну, кто из нас сильнее будет, а, философ? Посмотрите только: умный он! Да я такого умника одним пальцем с ног собью. Что твой ум против моей силы?
Какой-то щеголь поддел:
— Эй, философ! Кто из нас в жизни больше смеялся? Ты или я?
Обувщик добавил:
— А кто проживет дольше: ты, философ, или я, обувщик?
Толстый приживальщик лез из толпы и смеялся:
— У кого брюхо полнее, Музоний? У тебя или у меня?
У многих конвульсия страха сменилась на конвульсию смеха. Ни ненависти, ни желания бороться стоик в них не вызывал. Они просто смеялись над ним. Этот грубый смех звучал среди плача, рыданий, стонов и проклятий, которые слышались вокруг. Где-то близко, на улочке рядом с площадью, отозвались отрывистыми звуками пара флейт, и какой-то яростный голос крикнул:
— Педанус! Педанус! Скорее сюда! Сирийцы нашли того человека, которого вы искали! Вон ведут, а с ним какую-то пигалицу!
В этот самый момент с отдаленным и беспрестанным гулом смешался стук колес и топот конских копыт, а мост, соединяющий Авентин с Тибрским заречьем, осветился факелами, в красном свете которых скорее бежал, чем шел длинный строй людей. Какой-то вельможа в окружении многочисленной свиты быстро ехал сюда. Кто? Зачем?
— Ликторы! Клянусь Гераклом! Это ликторы! Шествуют впереди какого-то богатого выезда! Кони — орлы! Какой-то патриций на повозке стоит… другой вожжи держит! Посторонись! Прочь с дороги! Прочь с пути!
Одетые в белое ликторы с топориками в руках бежали цепью, распихивая толпу, и прокладывали путь двуконной повозке, окруженной множеством пеших, часть которых несла в руках горящие факелы. Быстро преодолев мост, кортеж притормозил на площади, запруженной народом. Действительно, на повозке стояли двое: один, рослый и сильный, в прекрасной белой тоге, усеянной золотыми пальмами, рукой опирался о жезл с серебряным орлом; второй, молодой и стройный, с серебристой лентой на черных, как смоль, волосах, держал в белых руках алые вожжи. Рядом с прекрасным возницей, точно птица, готовая сорваться в полет, находился, держась за поручень повозки, прехорошенький мальчуган с греческим профилем и длинными волосами, рассыпанными по аметистовому хитону.
— Претор! Претор! — зашумела толпа и моментально затихла. Его не посмели встретить насмешками, как Музония. В свете факелов его повозка сверкала богатством украшений, испанские кони чинно вышагивали, а их вожжи держал знаменитый художник… Кто мог отважиться насмехаться над богатством и славой? Может быть, кто-то и мог, но наверняка не те, к кому обратил сейчас речь Гельвидий.