Народ может еще поверить богатому и "властному" Савлу, после того, как превратившись в Павла, по своей охоте променяет он свое богатство и положение на рубище нищего, на тюрьму и муки гонения. Обратные превращения не только не создают популярности, но клеймятся.
Люди, ушедшие из "стана погибающих" в лагерь ликующих, да еще готовящие узы и смерть своим недавним братьям, - кто пойдет за ними из истинно верующих? Не сбудутся ожидания гражданской власти найти такого "союзника".
Возвращаясь к постановке обвинения, защитник находил, что обвинения не заслуживают серьезной критики. Формулировка обвинений была бы анекдотичной, если бы за ней не вырисовывались трагические перспективы.
Митрополиту вменяют в вину факт ведения переговоров с гражданской властью на предмет отмены или смягчения декретов об изъятии церковных ценностей. Но, если это - преступление, то подумали ли обвинители, какую они роль должны отнести при этом Петроградскому совету, по почину которого эти переговоры начались, по желанию которых продолжались и к удовольствию которого закончились?
Как обстоит дело с доказательствами?
Было бы нелепо говорить о доказательствах той сплошной фантастики, которой переполнены и обвинительный акт, и речи обвинителей, по поводу "всемирного заговора" с участием в нем митрополита и других подсудимых.
В чем усматриваются доказательства этого деяния? - Единственно в том, что будто бы митрополит через близких ему людей распространял в народе переписанные на пишущей машинке копии своих заявлений в "Помгол".
Защита представила ряд номеров советских газет, из которых видно, что еще до изъятия, а также и во время изъятия, заявления митрополита в "Помгол" неоднократно оглашались самой советской печатью. Следовательно, сама печать способствовала тому, что десятки тысяч экземпляров заявлений митрополита проникли в народ.
Какое же значение и цель, сравнительно с таким массовым распространением, могли иметь несколько десятков копий, сделанных на пишущей машинке?
При данных обстоятельствах предъявлять митрополиту обвинение - не равносильно ли обвинению человека в том, что он, желая способствовать распространению огня, уже охватившего со всех сторон огромное здание, бросил в пламя горящую спичку, или с преступной целью усилить наводнение, приблизился к несущимся волнам навстречу и выплеснул стакан воды!
Все "данные", представленные "обвинителями", свидетельствуют, в сущности, лишь об одном: обвинение, как таковое, не имеет под собой никакой почвы. Это ясно для всех.
Но весь ужас положения заключается в том, что этому сознанию далеко не соответствует уверенность в оправдании, как должно бы быть. Наоборот, все более и более нарастает неодолимое предчувствие, что несмотря на крах обвинения, некоторые подсудимые, и в том числе митрополит, погибнут.
Во мраке, окутывающем закулисную сторону дела, явственно виднеется разверстая пропасть, в которую "кем-то" неумолимо подталкиваются подсудимые.
Это видение мрачно и властно царит над внешними судебными формами происходящего процесса и никого эти формы обмануть не могут.
В заключение Я. С. Гуревич сказал:
"Чем кончится дело, что скажет когда-нибудь о нем беспристрастная история? История скажет, что весной 1922-го года в Петрограде было произведено изъятие церковных ценностей, что согласно донесениям ответственных представителей гражданской власти-администрации, оно прошло в общем "блестяще", и без сколько-нибудь серьезных столкновений с верующими массами. [3] И несмотря на это к негодованию всего цивилизованного мира, власти нашли необходимым расстрелять Вениамина, митрополита Петроградского, и некоторых других лиц.
Вы скажете мне, что для вас безразличны и мнения современников и вердикт истории. Сказать это нетрудно, но создать в себе действительное равнодушие в этом отношении - невозможно. И я хочу уповать на эту невозможность.
Я не прошу и не умоляю вас ни о чем. Я знаю, что всякие просьбы, мольбы, слезы, не имеют для вас значения. Знаю, что для вас в этом процессе на первом плане вопрос политики, и что принцип беспристрастия объявлен непримиримым с вашим приговором. Выгода или невыгода - вот какой альтернативой определяется ваш приговор.
Если ради вашего торжества нужно "устранить" подсудимого - он погиб, даже независимо от объективной оценки предъявленного к нему обвинения. Да, я знаю, таков лозунг. Но решитесь ли вы провести его в жизнь в этом огромном по значению деле? Решитесь ли вы признать этим самым перед лицом всего мира, что этот "судебный процесс" является лишь кошмарным лицедейством?
Вы должны стремиться соблюсти в этом процессе выгоду для большевистской власти. Во всяком случае, смотрите, не ошибитесь!
Если митрополит погибнет за свою веру, за свою безграничную преданность верующим массам, - он станет опаснее для власти, чем теперь.
Непреложный исторический закон предостерегает, что на крови мучеников растет, крепнет и возвеличивается вера.
Остановитесь, подумайте, и... не творите мучеников". (Конечно, приведена только схема выступления защитника).
В связи с речью Я. С. Гуревича нужно отметить одно обстоятельство, весьма показательное для характеристики настроения, вызванного процессом в среде не только верующих, но и коммунистов (сравнительно низших рангов, разумеется).
Ввиду аплодисментов, сопровождавших кровавые рефрены Смирнова, защита опасалась контрманифестации со стороны настоящей, "вольной" публики.
Поэтому еще до своих речей, защитники "агитировали" среди публики, прося ее воздержаться от внешних проявлений своих чувств в интересах как подсудимых, так и самой публики, могущей подвергнуться всяким репрессиям.
Я. С. Гуревич счел необходимым даже в своей речи предупредить еще раз публику о том же, указав, между прочим, в своем выступлении, что он просит и надеется на то, что все - и враги, и друзья, - выслушают его со вниманием и, главное, в должном спокойствии.
- Не забывайте, - прибавил он, - что я говорю от лица человека, который, может быть, обречен на смерть, а слова умирающего должны быть выслушаны в благоговейной тишине.
Но столь долго и насильно сдерживаемое настроение публики все-таки прорвалось и речь Я. С. Гуревича была покрыта долго несмолкавшими аплодисментами.
Трибунал заволновался, хотел было принять меры, но оказалось, что в аплодисментах приняли живейшее участие... многочисленные коммунисты, занявшие часть зала.
Последнее объясняется тем, что рядовые, "массовые" коммунисты, глубоко сочувствовали жертвам процесса и, как выяснилось впоследствии, довольно откровенно выражали свое возмущение по поводу направления, которое ему искусственно придали.
Я. С. Гуревич не был ни разу прерван. Его выступление в защиту митрополита заняло свыше шести часов. Очевидно было, что даже трибунал слушает защитника со вниманием. Чем объяснялось такое отношение трибунала: заранее ли принятым решением - предоставить защитнику полную свободу, или же неожиданно высказанной суровой правдой, которую вряд ли часто приходится слышать трибуналу, - судить трудно. Из живых людей, все-таки трудно, очень трудно сделать манекены. В конце концов члены трибунала творили, конечно, волю пославших их, но, быть может, не без некоторой горечи в душе.
Петроградский процесс лишний раз наглядно показал, что советская власть, советское правосудие, во имя своей идеи может, подобно Фруду, оправдать любое свое беззаконие. Идея такая у них есть, в которую они верят идолопоклоннически. А идолы, как известно, требуют жертв.
Судебные прения окончились.
Очередь за "последним словом" подсудимых.
Председатель делает распоряжение о прекращении с этого момента стенографирования процесса. Цель этого распоряжения весьма понятна. Враги не желают закрепления и распространения в населении речей подсудимых в эти трагические минуты.
- Подсудимый Василий Казанский, - обращается председатель к митрополиту, - вам "последнее слово".
Митрополит не спеша встает, четко вырисовывается его высокая фигура.
В зале все замерло.
В начале митрополит говорит, что из всего, что он услышал о себе на суде, на него наиболее удручающе подействовало то, что обвинители называют его "врагом народа"
"Я - верный сын своего народа, я люблю и всегда любил его! Я жизнь свою ему отдал, и я счастлив тем, что народ, вернее простой народ, платит мне той же любовью, и он же поставил меня на то место, которое я занимаю в Православной Церкви".
Это было все, что митрополит сказал о себе в своем "последнем слове". Остальное время своей речи он посвятил исключительно соображениям и объяснениям в защиту некоторых подсудимых, ссылаясь на документы и иные данные, обнаружив при этом большую память, последовательность и невозмутимое спокойствие.
Одно из его утверждений представлялось, как это он сам признал, недоказанным. По этому поводу он заметил со свойственной ему тихой улыбкой: