Ленин, отказавшийся от доклада, заключает небольшим послесловием.
– Мы обращаемся, – говорит он, – к правительствам и народам, так как обращение к одним народам могло бы повлечь затяжку мира. Рассмотренные в течение перемирия условия мира будут утверждаться затем Учредительным собранием. Предложение мира встретит сопротивление со стороны империалистских правительств, мы не закрываем на это глаз. Но мы надеемся на приближение революции во всех воюющих странах… Русская революция 25 октября открывает эру социалистической революции во всем мире. Мы, конечно, будем всемерно отстаивать нашу программу мира; мы не будем отступать от нее, но мы должны выбить из рук наших врагов возможность сказать, что их условия другие и потому нечего вступать с нами в переговоры. Мы должны их лишить этого выигрышного условия и потому не должны ставить наши условия ультимативно. Мы не боимся революционной войны, но мы не ставим ультиматумов, которые могли бы облегчить отрицательный ответ на наше предложение.
И самый документ, получивший название Декрета о мире, и комментарии к нему Ленина весьма замечательны… Мы оставим в стороне научные изыскания насчет того, что означает слово „аннексия“. Новое правительство тут, несомненно, проявило максимум теоретического демократизма или, можно сказать, идеализма: оно объявило аннексией все, что противоречит принципам самоопределения народов – до чернокожих и тихоокеанских дикарей включительно, и оно объявило своим условием прекращения войны предоставление всем народам мира права на самоопределение – хотя бы факт покорения большинства аннексированных народов и не имел никакого отношения к мировой войне в глазах воюющих правительств. Но это совершенно академическая часть вопроса о мире.
Нам интереснее политическая сторона декрета. И с этой стороны декрет надо признать чрезвычайно удачным и вполне соответствующим всей совокупности обстоятельств. Принцип мира был провозглашен – без аннексий и контрибуций для всех воюющих стран. Этот принцип был комментирован даже с утрированной принципиальностью. И в комментариях было указано, что мы не боимся революционной войны за осуществление этого принципа. Но тут же сделано все для того, чтобы Декрет о мире был не пустой революционной фразой, а реальным политическим актом.
Прежде всего, он обращается и к народам, и к правительствам, то есть это не только призыв к революции победившего пролетариата, но и дипломатический акт воюющего правительства. Этот акт должен был либо вызвать ответ правительств и втянуть Европу в процесс мирных переговоров, либо в случае отказа правителей от ответа должен был поднять бурю среди разоряемых и истребляемых народов.
Затем в ту же самую точку бил отказ от ультимативности и априорное согласие рассмотреть условия противников. Ибо практический центр вопроса заключался именно в том, чтобы заставить империалистские правительства путем давления народов начать переговоры. После начала переговоров и после длительного перемирия приданной конъюнктуре в Европе бойня не имела никаких шансов возобновиться. Отстаивание же демократических и справедливых условий мира было делом последующей агитации и дипломатии, открыто проводимой перед лицом всей Европы.
Далее в ту же точку било умолчание относительно всеобщего или сепаратного мира. Предложен всеобщий мир. Но ни словом не упомянуто, как поступит рабоче-крестьянское правительство в случае отказа союзных стран вступить в мирные переговоры. Это тот же отказ от ультимативности, от забегания вперед… Он не давал законного повода противникам поднять вопли о готовности большевиков к сепаратному миру. Но он оставлял новому правительству развязанными руки – и для дальнейшей войны в согласии с союзниками, и для разрыва с союзниками, и для революционной (сепаратной) войны, и для сепаратного мира в случае победы империализма над народами в „великих демократиях Запада“.
Наконец, весь акт 26 октября признает, что война не может быть кончена по желанию одной стороны. И в случае упорства другой стороны возможно продолжение войны, возобновление военных действий. А стало быть, армия, видя, что правительство делает все возможное, должна пока быть на посту и сохранять свою боеспособность.
В общем, акт 26 октября – это именно то самое, что должно было сделать правительство революции несколько месяцев назад. Большевики, едва оказавшись у власти, выполнили это дело и уплатили западному пролетариату по обязательствам 14 марта. И большевики сделали это в достойной и правильной форме.
Но было поздно. Время было упущено, и условия были не те. За несколько месяцев революции разруха и истощение России увеличились во много раз. И армии сейчас, в конце октября, уже не было в России. Сейчас мы воевать уже не могли. Подкрепить наше предложение было теперь нечем. И те миллионы людей, которые до сих пор удерживали на фронте 130 германских дивизий», уже не давали никакого срока: они начинали бежать по домам от голода и холода. Наше мирное выступление 26 октября объективно уже было сдачей на милость победителей.
Это только одна сторона дела. Другая – та, что это мирное выступление совершили большевики — правительство, «не признанное» не только в Европе, но и в России. Перед лицом мирового империализма и перед лицом западных пролетариев русское «общество» выставляло «Декрет о мире» как выступление кучки мятежников, узурпировавших власть законного правительства. Это бесконечно подрывало значение акта 26 октября.
Правительство, существовавшее у нас волей старого советского большинства, могло сделать то же самое несколько месяцев назад совершенно при иных условиях и с иными результатами… Но могло ли? Если не сделало, то, стало быть, не могло. А если не могло, то и вины тут нет перед лицом истории?.. Нет, так рассуждать я не согласен. Не могли Милюков с Терещенко и не могли Чернов с Церетели – это огромная разница. Первые выполняли миссию российской буржуазии; они действительно не могли, и я согласен обвинять вместо них объективный ход вещей, хотя и очень условно: ибо могла же германская империалистская буржуазия пойти ради своего спасения на Версальский мир. Но меньшевики и эсеры действовали от имени рабочих и крестьян; эти не могут ссылаться на непреложность своего классового положения; пусть примут вину на себя.
Я пришел в Смольный во время «послесловия» Ленина. Картина в общем немногим отличалась от вчерашней. Меньше оружия, меньше скопления народа. Я без труда нашел свободные места в задних рядах, где, кажется, сидела публика. Увы! Впервые за революцию я явился в подобное собрание не полноправным членом его, а в качестве публики. Мне это было крайне грустно и досадно. Я чувствовал себя оторванным и отброшенным от всего того, чем я жил восемь месяцев, стоивших десятилетий. Такое положение было для меня совершенно невыносимо, и я знал, что изменю его, но не знал, как именно…
Ленин кончил. Раздался и долго не смолкал гром рукоплесканий… К декрету «присоединялись» представители левых эсеров и новожизненцев. Они только жаловались, что текст этого документа первостепенной важности доселе не был известен никому из присутствующих и они не могут внести поправок. Эсеры и новожизненцы многого захотели. Эти требования буржуазного парламентаризма у нас не выполнялись и в лучшей обстановке. Но неудобство действительно было огромное.
В общем, прений, можно сказать, не было. Все только «присоединялись» и приветствовали доморощенные представители национальных групп. Декрет о мире без всяких поправок был поставлен на голосование и принят единогласно. И тут можно было отметить несомненный подъем настроения. Долгие овации сменились пением «Интернационала». Затем снова приветствовали Ленина, кричали «ура», бросали вверх шапки. Пропели похоронный марш в память жертв войны. И снова рукоплескали, кричали, бросали шапки.
Весь президиум во главе с Лениным стоял и пел с возбужденными, одухотворенными лицами и горящими глазами. Но интереснее была делегатская масса. Ее настроение начинало основательно крепнуть. Переворот шел так гладко, как большинство не ожидало; он уже казался завершенным. Сознание его успеха распространялось, «интерполировалось» и на его результаты. Массы проникались верой, что все будет хорошо и дальше. Они начинали убеждаться в близости мира, земли и хлеба. И они даже начинали чувствовать в своей душе некоторую готовность активно постоять за свои вновь приобретенные блага и права. Рукоплескали, кричали «ура», бросали вверх шапки… Но я не верил в победы, в успех, в «правомерность», в историческую миссию большевистской власти. Сидя в задних рядах, я смотрел на это торжество с довольно тяжелыми чувствами. Как бы я хотел присоединиться к нему, слиться в едином чувстве и настроении с этой массой и ее вождями! Но не мог…