— Какого черта! — заорал Гошка. — Ты можешь говорить по-человечески?!
— А я что, не по-человечески?
— Ты так говоришь, как люди в жизни не говорят.
— А где они так говорят?
— В книгах.
— Это, Гоша, смотря какая жизнь, — сказал я. А Серега добавил:
— И какие книги.
— Не, ну в самом деле, — сплюнул Гошка, — чего ты этими фанерными нейронами мне по ушам ездишь?
В принципе, конечно, он был прав насчет того, что я не прав, поэтому я пояснил, о чем, собственно, хотел сказать, сам не до конца понимая:
— Фанерой, Гоша, — это и есть мир Адепта. Мы, как оказалось, объекты этого мира. Я считаю, что мы не просто объекты, а такие объекты, которые способны влиять на субъект. Я же уже об этом… Ведь, по сути, Адепт — это и есть мы. А мы — это Адепт. И мы все вместе, и каждый из нас. И Великое Делание Адепта в моем представлении будет цепной реакцией миллиардов великих деланий. И не так уж важно, где эта цепная реакция начнется. Вот и всё, о чем, собственно, я.
— Ну и? — ждал Гошка дальнейших объяснений. Я набрал на вздохе полные легкие и погнал еще одну волну:
— Дело в том, Гоша, что всякий дежурный бог, и особенно младший, — я ткнул Гошку пальцем в грудь, — обязан помнить, что, вполне возможно, его мысль может принимать вещественную форму и по-настоящему угрожать своему создателю.
— Переведи.
— Перевожу. Есть вероятность того, что в этой сказке неосторожная, случайная твоя, Гоша, фантазия, постепенно материализуясь, превратится в топкий и навязчивый кошмар, из трясины которого ты сможешь выбраться лишь с невероятным усилием, заплатив за переход на ближайшую твердь бытования болезненными душевными метаморфозами. А может, и не сможешь… А мы, Гоша, подписались на эту работу. И должны ее сделать.
— И что?
— Да ничего. Давай считать, что мы не куклы, набитые опилками, а куклы, набитые излишками пусть чужого, но своего сознания. Вспомни, как чуваки прилетели на Солярис и…
— Мы типа чуваки, которые прилетели на Солярис?
— Нет, мы скорее по аналогии — те материализации образов, которые мучили чуваков, прилетевших на Солярис. Но дело в том, что эти материализации — они же там как живые были. А может, и не «как», а просто — живые. И у них тогда тоже могли быть свои назойливые образы…
— Которые того самого…
— Да, которые тоже могли материализоваться.
— Но это же так все может и до бесконечности?
— Вполне.
— Может, тогда и не будем туда нырять?
— Согласен. Я тоже не хочу утонуть. Только давай договоримся, что будем думать, прежде чем о чем-то решим подумать.
— Ты сам-то понял, что сказал.
— Скажу проще: фильтруй свой мысленный базар. Ибо — за базар ответишь. Будь осторожен, следи за собой. Теперь лучше?
— Никак… Слушай, Андрюха, ты говоришь, что порождения могут убить своего родителя?
— Ну.
— Тогда, выходит, мы можем прикончить Черно-Белого Адепта?
— А зачем мы, по-твоему, туда идем? — спросил Серега.
— Действительно, в каком-то смысле мы идем его убивать, — сказал я. — В смысле — кончать.
— А фиг ли нам, кабанам, если мы даже себя уже убили, — с горькой усмешкой сказал Серега.
— Я себя не убивал, я сам себя убил, — напомнил ему я.
Гошка тоже Серегу поправил:
— И я себя не убивал, это ты меня убил.
— Если бы я не тебя убил, то убил бы тебя, и тогда с нами бы шел не ты, а ты, — сказал Серега.
— Что было бы однох… конгруэнтно, — допустил я.
И тут мне на ум пришло одно предположение, которое я тут же озвучил:
— Слушайте, а ведь, похоже, он нас заставил самих себя убить, чтобы нам не жаль было этот мир рушить. Чтобы рука у нас не дрогнула. Типа: на хрена нам мир, где мы уже убиты. Ни жен, ни детей, ни даже нас теперь у нас нет. Эн Пи. Ничего личного.
Серега согласился:
— Возможно. Ведь, если подумать, у настоящего воина Великого Делания в определенном смысле не должно быть ни совести, ни жалости, ни семьи, ни имени. Он нам и не оставил ничего.
— А Монтана? — вспомнил я.
— А про Монтану он забыл, — сказал Серега.
— Ага, — согласился я и добавил: — А еще — про наши пробные инвестиции на рынке Forex.
— Врете вы всё и спите в тумбочке, — устало отмахнулся от нас Гошка.
— Во-во, — рассмеялся я, — считаю аналогично: сон разума рождает чудовищ, а бессонница превращает сам разум в чудовище.
— И зачем ты мне про всё про это? — спросил Гошка и, передразнивая меня, закудахтал: — Будь осторожен, о-е-е-ей, будь осторожен.
— Будь, — настаивал я.
— Еще скажи, что это я тех вон тараканов, нами отфаченных, из головы на волю выпустил.
— Никогда не спрашивай, чьи эти тараканы, — сказал Серега. — Всегда считай этих тараканов своими.
— А зачем? — не хотел понимать Гошка.
— Так проще жить, — ответил Серега и объяснил: — Не нужно хренами мериться с домовладельцем. Нужно просто сыпать дихлофос по углам арендуемой квартиры. Молча и не психуя.
— Тогда уж не сыпать надо, а нюхать, — сказал Гошка.
— Почему нюхать? — не понял Серега.
— Ну мы же про тараканов в голове.
— Значит, нюхать, — согласился Серега. Приладил вещмешок на спину и двинул на девяносто восемь, чтобы выйти на сто три.
Гошка отдал мне автомат, подобрал стекло и уже было пошел следом за Серегой, да вдруг остановился и счел нужным заявить:
— Фигню ты, Андрюха, городил. Вот что я тебе скажу.
Я забросил один автомат за спину, а второй повесил на грудь и так ответил:
— Ладно, фигню так фигню, только скажи, Гоша, ты разве не подумал, когда они уходили, что зря мы их живыми отпустили, что отольется нам эта доброта свинцовыми пульками?
— Ну, допустим, подумал, — признался он.
— Ну вот и отольется теперь, — вынес я свой приговор. — Вот увидишь. Услышал тебя Черный Адепт. Как пить дать.
— Сам дурак.
— Не веришь, значит?
— Тебе верю, твоим словам — нет.
Тут Серега решил на корню пресечь разговорчики в строю и приказал:
— С места! С песней! Магом шарш!
И мы пошли. И мы затянули. Не очень строевую, но любимую.
И понеслось долбиться в свод небес, раскачивая худой его каркас, всякое такое. Вот это в том числе:
«О, Гарри, Гарри, Гарри, ты не наш, ты не наш.
Не с нашего ты, Гарри, океана.
С тобою рассчитаемся мы сейчас», —
Раздался пьяный голос атамана.
И там уж до самой кровавой развязки — до банальной поножовщины, возведенной волшебной силой искусства в ранг эпического действа.
До конца пути оставалось еще далеко. И чтобы пройти его, нужно было идти. И песня была кстати. Ведь тот, кто с песней по жизни шагает, тот и Нигде, и Никогда не пропадет.
2
Ближе к ночи стало «замолаживать», стебли иван-чая и борщевика стали такими ломкими, будто побывали в чане с жидким кислородом, а дневная слякоть принялась быстро покрываться тонкой коркой. Когда шли низинами, под ногами вовсю хрустело стеклянным крошевом. А когда случался подъем, приходилось взбираться «елочкой» — армейские боты, смазанные ледяной кашицей, проскальзывали.
Прощальные огни свекольного заката не сулили и на завтра большого тепла. Оттого и бледный шар луны казался необыкновенно холодным. И тогда Серега спросил меня:
— Что там, Дрон, за окном?
Я, будучи в тот момент дежурным по стеклу, ответил несколько поэтично:
— Взошла студеная луна.
— Уже взошла? — удивился Серега.
— Уже, — подтвердил я.
— Тогда — привал.
Этот приказ застал нас у подножия холма, на вершине которого росла одинокая осина. И не зря при нашем появлении задрожала всем своим серебром это Иудино дерево — почуяло, видать, что лишится тех ветвей, до которых мы сумеем добраться. Мы за гринпис, конечно, и всё такое, но нам нужен был костер — не хотелось тушняк из сухпая чавкать неразогретым.
Когда Гошка вытащил тесак и подошел к осине, нам был знак — проснулась сидящая на нижней ветке черная птица и взлетела ввысь могильным вороном, тяжело и безмолвно.
Мы знак проигнорировали.
Мы не из тех.
Мы из этих.
Пока американец рубил по живому, я курил и рассказывал историю про то, как однажды где-то в Мексике, в долине навроде нашей, киношники кино снимали. И там тоже дерево было. Правда, засохшее. Огромное, старое, засохшее дерево. Причем единственное на всю долину. И эта коряга, попадая в кадр, здорово портила оператору картинку. Он и так и сяк, чтоб поворот дороги на фоне гор в кадр попадал, а дерево — нет, ну никак не выходило. А солнце уже садится. А смета горит. И тогда режиссер, не заморачиваясь на эту тему, приказал срубить сухостой, к чертовой матери. Под самый корешок. Срубили. И только потом они узнали, что местные индейцы уже лет двести называли эту долину Долиной Мертвого Дерева.
— Теперь называют Долиной, Где Когда-то Было Мертвое Дерево, — предположил Гошка.
— Или Долиной Мертвых Киношников, — сказал Серега.