Андрей Сердюк
Дороги младших богов
РОЖДЕННЫМ В 65-м — В ГОДУ, КОГДА БЫЛО ОТКРЫТО РЕЛИКТОВОЕ РАДИОИЗЛУЧЕНИЕ, — ПОСВЯЩАЕТСЯ…
Должен свершиться какой-то внутренний сдвиг, после которого всемирная история предстанет не в перспективе истребляющего потока времени, а в перспективе истории небесной.
Я. Бердяев* * *
Можно думать, что мы все просто крутим себе кино по сценариям великой иллюзии, но можно так и не думать.
Пожалуй, Великое Делание — такая вещь, о которой лучше не говорить, а взять и свершить.
А. Кончеев* * *
О, если бы мог я всё это понять,
Опилки пришли бы в порядок.
А то мне — загадочно — хочется спать
От всех этих Трудных Загадок.
Винни-Пух
ЧАСТЬ I
1
А началось всё с того, что Гоша, отпустив тормоза, пожелал себе «будем» восьмой рюмкой водки.
Вообще-то нельзя, конечно, так уж безапелляционно утверждать, что именно в той, восьмой по счету, всему зачин, — ведь цепь событий тянется по жизни издалека и непрерывно и от того момента тоже убегает в глубь веков освященная случайностью череда причин и следствий. Это верно.
Но.
Во-первых, сложно рассказывать о недавних похождениях, начиная повествование с тех времен, когда — ну, не знаю, — допустим, инфузории-туфельки обросли конкретным мехом, превратились в угрюмых мамонтов и стали хавчиком для наших предков. Увольте от такого тягомотства. Это не по мне.
А во-вторых, после той последней рюмки, коварное содержимое которой морщась влил в себя Гоша, события покатились с горки как-то уж слишком стремительно.
Поэтому для меня очевидно: всё началось именно с этого.
И было так.
Гоша выпил ее, лишнюю, подождал, пока провалится, и разродился на отдаче неслабым откровением:
— Какое же тут кругом… засранство!
После чего насадил на вилку ломоть соленого груздя и потащил в рот. Но не донес, замер и еще раз выдал в мировой эфир — смачно и по слогам:
— За-сран-ство. — Соглашаться с этим не хотелось.
— Кабак как кабак, — с трудом и чудом кувыркнул я зеркальный наворот из «ка» и «ак» и, оглядев гудящий зал ресторана, добавил: — Корпоративная вечеринка. Имеют право.
— Я не об этом. — Гоша рубанул вилкой, со звоном опрокинув фужер с водой.
— А о чем?
— О чем? Обо всем, Андрюха… У вас тут кругом засранство. Причем по-о-олное.
Я вытащил салфетку из подставки и, погнав ворчащую минералку со скатерти, спросил:
— В каком смысле?
— В таком, что страна эта — черная дыра, — ответил Гоша. — И это… И еще, что гэбисты опять вас всех тут раком поставили.
— А-а, ты об этом. — До меня дошло, что братан, выскочив в офсайд, стал махом седлать своего любимого горбунка, поэтому напомнил ему вяло и заученно: — Но ты ведь, Гоша, и сам из этой дырки на свет божий выполз. Выполз, порезвился от души в родных пределах и уполз от греха. Да еще и с реальным таким рваньем. Правда, просрал его там быстро, но это уж извини…
— Да, блин, уполз! — вдруг с полтычка завелся Гоша. — Я, блин, — свободный человек! Всегда им был и буду!
— Ну уполз и уполз, бога ради, — сказал я, предъявляя открытые ладони, но не удержался и тут же наехал: — Только чего ж теперь плевать на старое свое болото? А? Вот чего я никак не пойму — зачем так делать? Всё равно не доплюнешь. К тому же не патриотично это, Гоша.
— Да пошел ты со своим патриотизмом знаешь куда! Детский лепет. Труха совковая… Патри-идио-тизм, мать его! А ты, к примеру, слышал такое, что патриотизм твой — последний приют для негодяев?
— Во как! И ты, значит.
— Что «и ты, значит»?
— Да не врубаешься.
— Во что я не врубаюсь?
— А в то самое, Гоша. В то самое.
Я посмотрел на него оценивающе — прикинул, стоит ли раздраконивать этот пьяный базар? Или всё же не стоит?
Уже одиннадцать лет прошло, как Гошка в Штаты свалил, а непонятки в нем по-прежнему реальные бродили, типа: угадал — не угадал? что потерял — чего нашел? кинул сам себя жестоко или таки нет? Всё никак определиться не мог. Всё маялся. Ну и при каждом очередном проездом-приезде нажирался от такой ментальной нестыковочки. А нажравшись, и меня, и Серегу в своей глухой правоте убедить пытался.
Хотя на самом деле не нас — себя.
Плеснув в свою рюмку из простуженного графина, я всё же взялся Гошку — чисто из врожденного своего человеколюбия — лечить.
— Слушай сюда, брателло, — сказал я, поднимая общепитовский хрусталь, — патриотизм — это правильная мастырка. Без гона правильная. И без пафоса. — Я выпил залпом за это славное дело, выдохнул, как учил комбат Елдахов, и продолжил: — И не виноват патриотизм, что прикрывается им всякая такая мразь. Не-а, не виноват. Ведь расклады, Гоша, тут известные. Когда ей, мрази, деться некуда, когда ее после атаса ходи-сюда-родная, тогда и швыряет она в толпу эти самые понты свои козырные: «Не тронь меня — я патриотична!» Ну и при чем тут патриотизм?
— Не понял, — напрягся Гоша. Я усмехнулся.
— Тормозишь, американец. — И упростил схему: — Ну вот, допустим, какая-то тварь заявляет, что маму любит. И ты говоришь, что маму любишь. Так что, выходит — ты тварь?
— При чем тут мама?
— Вот и я спрашиваю: «при чем»?
— Всё сказал?
— Всё… Вообще-то не всё. Понимаешь, Гоша, есть абсолютные в этом мире вещи, ценность которых сомнению не подлежит и инфляции не поддается. Поэтому выведенная на красные флажки мразь и стремится сбежать в этот заповедник. Вот как, собственно, эту фразу избитую понимать-то нужно. А не выворачивать ее всё время наизнанку.
— Умный, да? Патриот, да? Ну-ну. Всё равно… Всё равно Россия ваша — страна рабов! — сорвался, словно кабыздох с цепи, Гоша. — И вы все здесь рабы!
— А ты, стало быть, беглый раб? Так, что ли?
— Я…
Гошка задохнулся от возмущения. В этот момент вернулся с коновязи Серега и спросил, отодвигая стул:
— И что за шум, братва?
— Да Гоша вот опять кошмарит, говорит, что мы с тобой рабы, — сдал я с потрохами блудного сына. Западло, конечно, но он сам нарвался.
— Кто-кто? Мы?! — не поверил Серега в такие слишком уж обидные предъявы. — Эй, Магоша! Ты чего? Ты снова за свое, за старое?
— Ра-бы, — уперся рогом американец и уставился на Серегу.
Я не знаю людей, которые могли бы долго выдерживать Серегин взгляд. Нет таких людей. Никто не в состоянии вынести вбивания гвоздя между глаз. Гоша не был исключением. Потупился через две с половиной секунды и отвернулся.
— Вставайте, уходим, — сказал, а если быть точнее, приказал Серега. И, стянув свой пиджак со спинки стула, дал понять, что продолжения банкета не будет.
— Куда это? — удивился Гоша. — Зачем?
— Закроем, Магоша, раз и навсегда тему, выдавим из себя рабов, к чертовой матери, — так ответил ему Серега. Метнул на стол эквивалент двумстам бакинским и пошел, не оглядываясь, на выход.
Гоша, кривой, как сторож ликероводочного завода к сдаче вахты, изобразил фронтальную распальцовку.
— Не вопрос — до последней капли выдавим. — Встал, повалив свой стул, и двинул следом.
— Хорошо бы, парни, чтоб не до последней капли крови, — добавил я, можно сказать, уже самому себе, поднял ни в чем не виноватый стул и, кинув в рот прощальную маслинку, поспешил за ними. За заводными своими корешами.
У которых что ни встреча, то всенепременно — марцефаль.
И я тогда уже каким-то хитрым образом проинтуичил, что просто так всё это дело не закончится, что произойдет нечто такое, о чем ну его на фиг даже думать. Но тем не менее рычаг стоп-крана срывать не стал. Ведь проблема действительно наболела. Фурункул набух — пришла пора вскрывать.
На улице уже стояла изматывающая саму себя огнями реклам и фонарей визгливая городская ночь.
Не успели мы выйти, как вездесущий Пирс Броснан тут же подорвался с плаката и предложил по дешевке часы. Кажется, «омеги». Хорошие, без сомнения, цацки, но в тот момент нам было не до них. Мы дружно отмахнулись от коммивояжера Ее Величества и двинули к стоянке.
Серегина «корона», припорошенная тополиным пухом, что-то обрадованно пропищала в ответ на хозяйский призыв, замки дверей щелкнули, и мы загрузились без лишнего базара. Серега сел за руль, я — слева, штурманом, а Гоша распластался на задних, как король на именинах. Распластался и набычился. Еще бы.
— Куда мы? — спросил я для порядка и выплюнул в окно оливковую косточку, которую всё это время мутузил за щекой.
— На волю, — ответил Серега. — Только подзаправимся у плотины и — на волю.
Я включил радио и понимающе кивнул: на волю так на волю. Лично для меня такой сюжет был, что говорится, в лузу.
А Гошка промолчал.
«На двух недостижимых полюсах расселись черный дрозд и белый аист», — пропел про наболевшее Дима Маликов, и я тут же выключил радио. И подумал, что в конце концов не существует никакой иной свободы, помимо той, что возникает в момент акта освобождения.