Ты несколько раз пытался себе татуировки делать — ни разу не вышло! Потому что оберегаем. Жалеешь? Нет! Подумаешь — аванс мастеру в двадцать пять рублей пропал… Ты в тот же вечер нашёл триста рублей! Значительно больше, раб!
«Почему ты допустил, чтобы я в Ростове с братом через Дон по тонкому льду пошёл, когда уже лёд трещал, и ледоход должен был начаться?»
«Твой брат пошёл на другой берег по своим взрослым делам. А ты сам за ним с рёвом и визгом увязался. На обратном пути он по мосту хотел пройти, но ты устал, снова нестерпимо стал верещать: «Хочу домой! Я устал! Вон огоньки нашего дома…по мосту далеко, холодно! Ты заставил брата через реку уже не утром идти. Он же тебя, капризулю, заставил на пузо лечь, как услышал, что лёд трещит, и сам полз по льду, расползающемуся полыньями, тебя тащил к сваям моста… А потом на руках тебя тащил, бежать пытался, а ведь ему всего одиннадцать лет было! Твоей жизни ничего не угрожало, а брату твоему был важный урок…»
«Не угрожало? У пеня двустороннее крупозное воспаление лёгких случилось! Папа в Москву за лекарством летал, а то бы помер я тогда!»
«Много бы вылечил твой сульфаниламид, если бы я не вмешался руками твоей мамы и сестры её Веры, да и брата твоего. Хотя руки женщин в этом случае целительнее, да и мал был брат, но у него определённые способности были заложены…»
«А зачем позволил ты выгнать из дома няню мою любимую, Ивановну, а потом и «бонну», Софью Николаевну, к которой я привязался?»
«Не разрешено нам напрямую вмешиваться в дела смертных. Ивановна была добрейшая душа, но веровала, и веру свою не скрывала и всё время говорила о «божественном». Это было немыслимо для твоих неверующих родителей-партийцев, особенно для отца — секретаря обкома. Может и обошлось бы, но ты родителей стал называть «нехристями». Как попугайчик твердил: «Нехристи! Дурашка…А «бонна» твоя из-за тебя сама ушла. Ты повырывал прокладочки из папиросной бумаги в её ценнейшей книге о Давиде Сасунском».
«А ведь я после всех этих потерь папку возненавидел! Меня в садик отдали! А я туда ходить не хотел, по утрам орал, а отец однажды спросонья не сдержался, сгрёб меня в охапку и ремешком выпорол! Почему не оберёг?»
«Ну, знаешь, раб, ты перегибаешь, пожалуй…»
«Лучше бы ты чуть-чуть изменил ситуацию, когда мы бежали из Ростова под бомбёжкой и обстрелом… Тогда мама с Верой покидали в наволочки, что под руку попалось из еды. Брат вцепился в коробку с граммофонными пластинками. Меня сонного мать за руку поволокла. А я плакал и не хотел никуда уезжать. Тётя Вера тогда сказала маме: «Брось его Катя, с ним нам не уйти. Не хочет с нами, пусть с немцами остаётся. Он белобрысый, синеглазый, маленький. Они его не убьют, к себе заберут…» Теперь думаю, может она нарочно так сказала, чтобы меня припугнуть? Тогда поверил и взвыл ещё сильнее, но охотно за всеми побежал, и к вагону чуть ли не первым подбежал! Но подействовала на меня мысль о том, что меня хотели бросить, не лучшим образом… А в вагоне матушка уложила нас с братом на пол, сверху навалила матрасов гору, мол если бомба упадёт, то хоть мы то уцелеем… Интересно, Хранитель, смог бы ты уберечь меня, если бы бомба действительно в вагон попала?
А ещё ты неправ был, Хранитель, когда позволил мне в Фергане на тополь пирамидальный забраться вслед за братом… Ему пришлось меня снимать. Сам я боялся даже вниз посмотреть…»
«Скажи ещё, что я не должен был тебя пускать пьяненького на скалу-палец над ресторанчиком в «деловой» поездке по Ставрополью…»
«Да! А что? Ведь наверх я залез, а слезть то уже не мог!»
«Ты не раз меня по глупости своей утруждал! Однажды я тебя «в полёте» спас. Помнишь?»
«Это когда на речке в Быково мальчишка меня с забора между женской и мужской купальнями столкнул, а сам нырнул в реку и напоролся на воткнутую в дно ржавую косу? Ужасно! Он пытался карабкаться на доски купальни, а кишки тащились из воды… Он умер сразу же, там же… Ты тогда меня от прыжка в реку спас?»
«Нет. Это было позже. Ты вздумал искупаться у Краснохолмского моста в Москве-реке. И не просто искупаться! Девчонок стайка там была, да несколько пацанов… Ты разделся и решил нырнуть с гранитного столбика, удерживающего решётки парапета. Залез. Приготовился к прыжку. Тут тебе парнишки закричали: «Тут опасно, камни, железки! Убьёшься, дурак!» Но ты прыгнул! Быть бы голове твоей проткнутой арматурой, да чуть подправил я траекторию полёта… Но дал возможность распороть плечо, чтобы ты ужас ощутил и запомнил!»
«Да. Вспомнил. На месте, где входил в воду ощутил арматуру, ногами ощупал глыбы бетона, стёкла от бутылок. Ярко так представил, как бы торчала из воды пара моих ног. Сразу расхотелось купаться, и я поплыл к берегу».
«Теперь ты немного успокоился, Борух? Лука, прощу тебя, посмотри его ещё раз…». Лука опустился на колени, снова помял мочки ушей, глубоко посмотрел в глаза, заглянул в рот… Посчитал пульс, ощупал кожу на груди под одеждой и сказал: «Учти, смертный, ты на грани болезни печени. Проживёшь долго, если будешь её беречь, а курить тебе не надо. Операций избегай». Затем он сказал Хранителю: «Обязательно покажи мне его перед последним потрясением, ладно?» Хранитель молча кивал. Лука, как я понял, стал меня усыплять. Он сделал несколько пассов над моим лицом, прикрыл тёплыми мягкими пальцами веки. Ладошками мягко прикрыл оба моих уха, отключив звуки, огладил щёки, провёл пальцем длинную черту на лбу и до кончика носу, сделал ещё одну черту посередине лба, словно бы завершая крест. Последнее, что я ощутил — густой аромат цветущего бескрайнего яркого макового поля…
Глава 21. “Колыбельные». Сокровища Матфи
Снова сижу у ног отдыхающего Иисуса. Правее от него сидит Матфи, медлительно и нежно поводящий над ним длинной пальмовой ветвью. Он что-то тихо заунывно не напевает, нет — гудит как-то утробно, но чувствуется в этом и странная завораживающая мелодия, и ритмика, и — нежность… Глаза его полуприкрыты, сам он чуть заметно раскачивается грузноватым корпусом. Иисус, не раскрывая глаз, тихо говорит на языке несколько гортанном, с малым количеством гласных звуков, но я понимаю:
«Благодарен тебе, Матфи. Ты разбудил во мне самые ранние и радостные детские воспоминания, и принявшую меня в сыновья