- Что я говорю? - Виктор пытался нахмуриться, ио его редкие белесые брови не подчинились. - Слушай, а у тебя там чего-нибудь такого не осталось?
- Осталось! Ты что ж, думаешь, садовод твой с одного чаю на боковую запросился?
- Аида?
Плутовато перемигнувшись, два взрослых дяди засмеялись и на цыпочках, крадучись, юркнули на кухню.
10
Ли-По совершенно не изменилась. Ни капельки.
Все так же, поблескивая голубоватыми белками, смотрят ее быстрые карие глаза, щеки розовые, свежие, коротко остриженные волосы светлым дымком легли на широкий и выпуклый, как у мальчишки, лоб.
- Ты все такая! - удивляюсь я.
- А ты разве не такой? - улыбается Ли-По.
- Я? Что ты! Лысый, седой...
- Ой, не выдумывай! - хохочет Ли-По. - Подойди-ка к трюмо.
Я нехотя подхожу к зеркалу и недоуменно моргаю.
Из серебристой глубины на меня смотрит смуглый толстогубый парень, густые волосы у него небрежно зачесаны, из-под черных бровей, не заслоненные выпуклыми стеклами очков, глядят чьи-то очень знакомые глаза.
На всякий случай я подмигиваю - парень немедленно отвечает тем же. Черт побери, это ведь я!
- Ли-По, - поражение спрашиваю я, - сколько ж нам лет?
- Чудак, - смеется Ли-По. - По восемнадцати. Тебе чуть-чуть побольше.
- А я думал - сорок.
- Ой, фантазер! - Ли-По звонко хлопает в ладоши. - Да мы тогда стариками будем!
- Колька! - кричу я Николаю Денисову, нашему школьному музыканту и композитору. - Давай "барыню"!
Николая в комнате нет, но задорная мелодия "барыни"
звучит откуда-то все громче и азартнее; выждав такт, я лихо приседаю, готовый легко, как пружина, вскочить, хватаюсь вдруг за остро кольнувшее сердце и... просыпаюсь. Некоторое время, мешая сон с явью, не могу понять, где я.
Темно, тихо, в тишине мягко и быстро постукивают колеса поезда. Никакой Ли-По нет. У изголовья - непроницаемо синий квадрат окна, чуть суженный темной покачивающейся шторкой. Покалывание в левом боку возвращает меня из далекого восемнадцатилетия в сегодня; глубоко вздыхаю и наконец окончательно прихожу в себя.
Все просто и понятно. Я лежу на нижнем диване в двухместном купе. Сквозь медные прутья решетки, врезанной в основании двери, из коридора сочится желтоватый приглушенный свет ночных ламп. Второй час, еще ехать да ехать...
Я еду в Киев, где живет Ли-По.
Ли-По - это Лида Подвойская. Отчаянная выдумщица, она однажды сочинила себе это прозвище, составив его из первых слогов своих имени и фамилии. Кажется, что она впервые подписала так заметку в стенной газете; потом коротенькое, похожее чем-то на китайское или цирковое, имя осталось, прижилось, Лида стала Ли-По.
"Боже, как давно меня так не звали!" - начиналось ее письмо. Узнав Лидии адрес, я написал ей, задав десятки, если не сотни, вопросов. Она немедленно откликнулась большим, на двадцати трех страницах, посланием, написанным крупным размашистым почерком, похожим на цепочку средней величины колесиков. Перечитал я его трижды, посмеялся, порадовался, а потом разочарованно вздохнул. Тайная надежда на то, что о своей жизни Лида расскажет подробным связным письмом, как Маруся Верещагина, - не оправдалась. Письмо блестяще отразило склад ее живого, быстрого ума, не терпящего медлительности, ее манеру стремительно говорить и думать, и, помоему, точно так же решительно действовать.
Надежда моя была тем основательнее, что в школе Лида писала, пожалуй, самые интересные сочинения, вела "Иронический дневник", нередко ходивший по рукам. Одним словом, я всегда считал, что кто-кто, а уж она-то непременно станет литератором. Тем более что Витька Рожков и я писали стихи, а Лида - только прозу, в моих глазах это и тогда уже казалось внушительнее. Выходит, и на литературу она махнула рукой так же, как и на музыку.
Дочь нашего школьного преподавателя пения, образованного и страстного музыканта, Лида шутя выучила нотную грамоту, отлично подбирала любую мелодию и наотрез отказывалась заниматься музыкой всерьез. Такой же темпераментный, как и дочь, отец, седовласый статный красавец, гневно сверкал глазами и кричал: "Ты иропадешь в жизни. У тебя нет главного системы?" - "При слове "система" мне хочется повеситься", - парировала дочь и смотрела на отца кроткими, безвинными глазами.
Она и во всем другом была своеобразной. Схватив на лету суть вопроса, заданного педагогом или товарищем, Лида коротко отвечала - сутью же, нимало не интересуясь формой ответа, и, захваченная мелькнувшей мыслью, иногда чудовищно далекой от этой сути, неслась дальше.
Точно таким способом - с пятого на десятое - она ответила и мне.
"После выпускного вечера я сразу уехала и поступила в Воронежский медицинский институт. Но не кончила - началась война. Да, ты помнишь!.." и далее следовало несколько страниц, абсолютно не относящихся к теме. Все это не помешало Лпде в конце письма сообщить с завидной уверенностью: "Вот я и ответила на все твои вопросы". Весь этот стремительный, то веселый, то грустный сумбур, разворошивший и мою память, был подписан двумя коротенькими словечками: "Ли-По".
В общем, стало ясно, что без поездки в Киев не обойтись. Было и еще одно обстоятельство, которое укрепляло мое намерение. На обратном пути хотелось побывать в Донбассе и встретиться с Игорем Лузгачом. Посмотреть, как он живет сам, и расспросить подробнее о последних днях жизни Валентина Тетерева и Саши Борзова.
Ребята наши дорогие, наша былая мальчишеская гордость и наша нынешняя неизбывная боль!.. Память о них как осколок в теле, при каждом резком движении он напоминает о себе, и нет, видно, хирурга, который мог бы извлечь его. Мы живем, работаем, радуемся или печалимся своим житейским делам, а это остается нетронутым и постоянным. Встречаясь, после первых же восклицаний и объятий вспоминаем о них и умолкаем. Наверное, никогда человеческая радость не бывает полной, свет и тень - взаимосвязанные явления одного и того же солнечного дня...
Мягко и быстро постукивают колеса поезда. Не поднимаясь с дивана, я всматриваюсь в темноту купе, и в синеве то расплываясь, то отчетливо, как на фотографии, проступают лица ребят. Как же так получается, что их нет, а предавший их человек ходит по нашей земле? Как получается, что мы, потерявшие за все эти годы столько чудесных людей и не только в бою, но из-за тупой подозрительности и жестокости одних, но равнодушию и доверчивости других, - не можем теперь отыскать подлинно виновного? Найти его - стало нашим долгом; мы сообщили все, что знали о нем, каждое письмо, которым мы обмениваемся, содержит непременный вопрос и о том, не поймали ли его, а он все еще жив!.. Лица ребят в густой предрассветной синеве удаляются, тают, я хочу спросить - ребята, куда же вы? - и почему-то не спрашиваю...
Когда я просыпаюсь во второй раз, в купе совершенно светло. Торопливо вскакиваю.
На окне - несколько крупных капель, оставшихся после ночного дождя. За стеклом - туман, то плотной сизой ватой лежащий на верхушках зеленых елей, то белыми клубами висящий над мокрыми лугами. Небо поутреннему голубое, и белые кучевые облака, неподвижно застывшие в нем, уже окрашены в розовые тона еще скрытым за горизонтом, только что готовящимся к своему торжественному выходу светилом.
С каждым стуком колес, с каждым промельком телеграфного столба туман все реже и реже; вот уже только остатки его, словно клочки нерастаявшего снега, синеют по лесным ложбинам, все выше взмывает голубое небо.
Потом вдруг лес расступается, и сквозь кипень яблоневого цвета мелькают нарядные хатки, сахарно поблескивающие на солнце плитками шифера; словно обрызганные чистой зеленью, величаво высятся гигантские свечи тополей.
Нет, не могу спокойно смотреть на все это, и пусть простит меня читатель, я все равно объясню - почему.
Сорок лет назад я был рожден на Украине и несколько лет прожил в таком же, как и бегущее за окном, местечке, где цветут черешни, хлопают по утрам над крышами крыльями аисты, а вечером девчата спивают своп изумительные песни. Память несовершенна, десятилетия просеивают через нее, как сквозь сито, и мелкое и значительное, но что-то самое главное, то сладкой болью, то острым толчком отдавшееся вдруг в сердце, остается навсегда.
Стиснув медный прут поручней, я смотрю в окно час, второй - до тех пор, пока в мягкой опаловой дымке не выплывает вдалеке зеленая гора с жарко сияющими куполами лавры и голубой лентой Днепра у ее подножия, будто забытой второпях стыдливой чернобровой дивчиной.
Густым малиновым звоном бьют в душе золотые колокола памяти...
...Черт знает, до чего все-таки красиво, когда цветут каштаны! Я иду по утреннему умытому городу и невольно задираю голову. Густые, пышные, каштаны разряжены, как на праздник. Гроздь из семи продолговатых, похожих на зеленые груши, листьев и посредине бело-розовая елочка цветка. Целомудренно белые и чистые, елочки торчком, не шелохнувшись, стоят в узорной листве, и не верится, что тут обошлось без щедрой искусной руки. Да ведь и то: