В шумной землянке, где был и Алеша, неумеренно ели, пили еще идущие в батальон наркомовские граммы, шумно спорили, плохо слушая друг друга, травили анекдоты, обнявшись, пели под гитару, особенно стараясь, когда приходили в землянку скучающие без дела девчата. И Алеше не казалось странным, что заводилой, тамадой в шумной, премилой их компании был не кто иной, как старшина Авров.
Авров не потерялся, когда должностная сила его — безликий командир их санитарного взвода — была отправлена в тыл по причине слишком заметной беременности; не затерялся он в остатках батальона и тогда, когда отбыл в госпиталь, похоже без возврата, и раненый комбат-два — твердая опора его армейского благополучия. Авров сменил не свою должность, он сменил как будто самого себя, — улыбчивый, предупредительный, в меру веселый, с легкостью достающий все, что требовалось оставшимся в живых фронтовикам, он сумел всей компании и каждому в отдельности стать необходимым именно теперь, в общем вынужденном безделье.
Алеша в эти дарованные после боя бездумные дни как будто бы породнился со всеми, кто оказался рядом, какое-то чувство радостного всепрощения владело им. И жил он в счастливом ощущении случившейся удачи, настоящей, большой удачи; никогда прежде он не испытывал подобного, приподнимающего его чувства от исполненного им действительно важного, не только ему нужного дела. И рана его, не сказать чтобы тяжелая, но такая, с которой он сам безоговорочно отправлял солдат в госпиталь и боль и лихорадку от которой он превозмог своей волей, добавляла общему ощущению удачи какой-то еще и героический, не одному ему видимый отсвет.
Комиссар прямо сказал ему, одобряя всю двенадцатидневную его работу в условиях тяжелого для батальона боя:
— Толково проявил себя, военфельдшер. Хвалю… А когда ПНШ[4] батальона, близкий приятель Аврова, до боя подчеркнуто обходивший его своим вниманием, молодой, сутулый, с желчной улыбкой, старший лейтенант Ларин, сам пожаловал к нему и заговорил с ним как с равным: «Причитается с тебя, Полянин! Представление на орден послали…» — Алеша в совершенном ощущении удачи готов был назвать своим кровным другом и ПНШ Ларина, и даже старшину Аврова. Он взахлеб смеялся анекдотам, которые с умелой безулыбчивостью артиста рассказывал Авров, подпевал его ровному тенорку, даже спал на земляных нарах с ним рядом, бок к боку, и по утрам, когда холод наполнял землянку, спросонья заботливо укрывал его полой своего полушубка.
Иван Степанович, один из всех обитателей землянки, держался в молчаливой отстраненности, никому не мешая, но и не давая вовлечь себя в шумную бестолочь веселья. В махорочном дыму Алеша иногда замечал на себе испытующий, нацеленный его взгляд, порой слышал в общем шуме усмешливый, как будто удивленный его возглас:
— Друзья, понимаешь!..
Чужая трезвость не останавливала Алешу. В иные ночи смутно вспоминалось — вольница, Юрочка Кобликов, близко к глазам придвигалось лицо Красношеина, слышался его удовлетворенный голос: «Вот так, Лексей, одна бутылка и — нет человека. Даже двоих…» Но все это лишь мгновениями озаряло сознание, как мерцание неслышных зарниц где-то далеко проходящей грозы.
— Ты, должно быть, знаешь, — сказал ему в один из дней Авров. — Наградное твое вернулось…
Он сказал с сочувствием, в другое время Алеша увидел бы в сощуренных глазах Аврова проблескивающие огоньки удовлетворения, возможно, заметил бы в истонченных постоянным напряжением губах умело спрятанную усмешку. Но новость была слишком тяжела, было не до того, чтобы вникать в выражение лица старшины. Он ответил, едва удерживая дрожь обиды в голосе:
— Начальству виднее…
Ответил не так, как думал, а как должен был сказать, и этим, может быть, спас себя, не дал Аврову расположиться в своей душе.
Авров дружески похлопал его по плечу, как бы смиряя с горечью неудачи, сказал:
— Ничего, бывает хуже. Хочешь? — Он показал фляжку, и Алеша, теперь уже привычно уступая, принял от него кружку с той самой водкой, от одного запаха которой задыхался.
Потом он узнал, что наградные дела вернулись поголовно на всех командиров — в штабе фронта утвердили только десятка два медалей рядовому составу. Было это проявлением раздраженного настроения, которое шло сверху, от фронтового командования, из-за общей неудачи широко задуманной операции, — от той неудачи, в которой их батальон и бригада в целом повинны не были.
Быть среди других было легче, Аврову не совсем точное известие он простил. Столкнулись они в другом: во время общего, довольно бестолкового, разговора о жизни Алеша заявил:
— Два качества определяют настоящего человека — добро и справедливость. Горе ушло бы с земли, если бы каждый, прежде чем сказать и поступить, думал о другом человеке, о том, к кому относится его слово и поступок. Человек становится человеком, когда забота о других делается потребностью души. Именно с этого начинается человек…
Авров, сидевший о ним рядом, слегка отстранился; покуривая из особого, цветного наборного мундштука, смотрел с интересом. Дождался тишины, сказал:
— Человек начинается с заботы о себе, военфельдшер. И кончается — заботой о себе. На том стоит мир. Сказанное вслух, это звучит неприятно, как неприятно всем вместе сидеть в нужнике. Но ничего не поделаешь — такова вонь естества. Кстати, тот разум, о котором ты, Полянин, так печешься, всегда находит оправдание эгоизму. Понаблюдай — только без разных интеллигентских вывертов, — как работает твой ум. Увидишь, как изворачивается он, этот твой совестливый ум, когда тебе надо оправдаться в собственной подлости. Наивность хороша для тех, кто хочет выглядеть приличным. В жизни, к сожалению, от нее тошнит…
Алеша вспыхнул — он не терпел холодной иронии в спорах. Всегда казалось ему, что человек, прибегающий к иронии, сознательно уходит от самой возможности истины. Потому он загорячился и, горячась, недостойно для себя оборвал старшину:
— Если вам, старшина, не знакомо чувство добра и справедливости, то лучше помолчать!
И тогда все весело закричали:
— Дуэль! Дуэль!..
Кто придумал эту шутливую, но азартную дуэль, не было известно: называли ее американской. Когда спор затягивался, все быстро вылезали из землянки на волю, спорщики втыкали в снег свои мундштуки или зажигалки и с десяти шагов, поочередно, каждый стрелял из пистолета в чужую ценность. Выигрывал тот, кто разбивал первым.
Алеша улыбался, предчувствуя победу: кожаную его портупею теперь солидно оттягивала кобура с немецким парабеллумом; он быстро освоил этот массивный, удобный в руке, точный по бою пистолет и почти не проигрывал в стихийных поединках. Первым был его выстрел: красный мундштук Аврова взлетел над снегом, но остался целым. Алеша, все так же улыбаясь, протянул парабеллум старшине. Авров, будто не замечая протянутой руки с пистолетом, приподнял полу гимнастерки, заученным движением расстегнул маленькую кобуру, закрепленную на поясе у правого бока, ловкими пальцами извлек плоский светлый пи-'Столетик, почти весь уместившийся в его ладони. Снизу вверх медленна повел вытянутую руку в направлении воткнутого в снег мундштука. Щелкнул слабо слышимый среди снегов выстрел, осколки брызнули, мундштук исчез.
— Моя победа, Полянин. Выходит, и правда моя, — Сказал он, аккуратно убирая под гимнастерку пистолетик.
Алеша, переживая артистичность старшины и точность его руки, какое-то время в растерянности стоял, потом запоздало вскипел от неудачи, двумя выстрелами в пыль разнес красный авровский мундштук, все еще валявшийся на снегу. Хотя он и был расстроен, заметил, как вздулась в мгновенной холодной ярости плотная авровская шея, но тут же почти спокойно старшина сказал:
— Вне игры. Вне игры, Полянин!
Алеша сам понимал: спор по законам дуэли выиграл Авров. Но в жизни спор продолжался, и потому он выкрикнул в совершенном, исступлении:
— Добро, Авров, не распуляешь никакими пистолетиками!..
Всем, кто вышел из землянки смотреть их поединок, стало неловко; поеживаясь то ли от холода, то ли от стыда за мальчишескую горячность Алеши, один за другим все пошли в землянку.
Авров приобнял Алешу, сказал с успокаивающим дружелюбием:
— Пошли пить мировую, Полянин! Пусть каждый думает, как хочет. И делает, как хочет. Ну?!
«А ты не прост, старшина. Совсем не прост!» — думал Алеша, послушно спускаясь в душную теплоту землянки. Авров как будто раскаивался в показанном своем превосходстве, был предельно предупредителен. Но в настроении Алеши что-то сломалось. В землянке он побыл недолго, оделся, побрел по дороге к лесу. Светлый маленький пистолетик Аврова не выходил из головы. За, казалось бы, пустячным случаем снова почувствовалась чужая расчетливая сила, и, снова настораживаясь, он думал: «А не прост! Нет, не прост. Совсем не прост ты, старшина!..»