Потом Борис Капустин растолкал ребят, взял Сократика за руку и поставил к стене. И он теперь в полном одиночестве стоял на фоне белой стены — высокой-высокой. Это была боковая стена девятиэтажного дома, она была совсем белая-белая, и только маленьким черным пятнышком на ней торчал Сократик.
Капустин тем временем наводил на него фотоаппарат, чтобы сфотографировать для школьной стенгазеты. А ребята с восторгом смотрели на Сократика, и прохожие тоже оглядывались, стараясь понять, чем отличился этот парнишка, этот жалкий, какой-то растерянный парнишка. Может быть, он чемпион города по плаванию, или знаменитый школьный футболист, или, еще лучше, спас кому-нибудь жизнь?
Сократик стоял между тем перед глазком фотообъектива, как перед дулом винтовки, которая вот-вот должна была брызнуть в него снопом справедливого огня. И ему казалось, что он сейчас упадет. Он несколько раз пытался открыть рот, чтобы крикнуть всю правду, но каждый раз предостерегающий знак Бориса Капустина останавливал его.
Наконец Капустин опустил аппарат, но тут рядом с Сократиком вырос Иван. И Капустин снова приставил аппарат к глазу, чтобы сфотографировать их вдвоем.
А потом Сократика окружило все пятое звено, и девчонки, прежде чем сфотографироваться, по очереди посмотрелись в маленькое зеркальце, которое вытащила из кармана Тошка.
Затем на Сократика набросились все остальные, они разместились у его ног, сбоку, влезли друг на друга и появились над его головой. А в самом центре, как какая-нибудь выдающаяся личность, стоял вконец растерзанный, несчастный Сократик.
— Все, — сказал Борис. — А то на потом не хватит пленки.
После этого Сократик в плотном кольце ребят направился к злополучному дому. Около подъезда он остановился и сказал, что сразу всем нельзя, что пусть с ним пойдут вначале Борис и Иван. И они трое скрылись в подъезде.
Единственно, что Сократику хотелось сейчас сделать, — это побыстрее выложить всю правду, и гора с плеч.
— Ну вот, — тяжко сказал Сократик и посмотрел куда-то в сторону, мимо носов своих спутников.
— Что «ну вот»? — спросил Иван.
— Ребята, нельзя ли побыстрее, — сказал Борис. — Я спешу…
— А то… — сказал Сократик. — Никакого клада нет. Мне все приснилось.
— Ты шутишь, — сказал Иван. — Пошли. Ладно тянуть время.
— Я правду говорю. — Сократик сказал это так решительно и твердо и стал к Ивану лицом, точно хотел, чтобы тот его ударил.
— Значит, ты просто решил над нами посмеяться? — угрожающе сказал Иван.
— Я же тебе говорю, мне все это приснилось, — снова сказал Сократик.
— А почему ты только сегодня об этом догадался? — спросил Борис.
— Утром я решил вывести деда на чистую воду… И все выяснилось. Я хотел с ним раньше поговорить, но Иван отговорил меня.
— Ах, вот как! — закричал Иван. Он был просто как бешеный. — Я же еще и виноват! — Он сильно и неожиданно дернул за козырек фуражки Сократика и натянул ее ему до самого подбородка.
— А ну, поосторожней! — крикнул Борис.
А Сократик даже не стал снимать фуражку, так и стоял в полной темноте, судорожно хлюпая носом, чтобы не заплакать. Он услышал, как Иван выскочил и сильно хлопнул дверью, и только тогда надел нормально фуражку.
— Может быть, ты хочешь остаться один? — спросил Борис и, не дождавшись ответа, вышел.
Потом до Сократика донеслись возмущенные голоса ребят, кто-то там отчаянно завизжал, кто-то свистнул. А кто-то захохотал, и это был, конечно, «остряк» Рябов. Постепенно крики стали удаляться. Сократик вошел в комнату и выглянул осторожно в окно — во дворе уже никого не было.
Сократик сел на старый, брошенный здесь стул и долго-долго сидел. Он слышал, как за стеной закашлял Михаил Николаевич, и ему показалось странным, что кашель его слышен так отчетливо, как будто они сидят в одной комнате. Он задрал голову и увидел в стене небольшую круглую дыру, которая, видно, осталась от электрической проводки или от телефонного кабеля. Потом он услышал, что кто-то позвонил в дверь Михаила Николаевича и тот открыл ее, и раздался голос мужа Верочки. Они там поздоровались, и Михаил Николаевич спросил, как себя чувствует Верочка и когда ее привезут из больницы. А потом он начал вздыхать и охать, что нужно вести себя во время опытов осторожнее. И Сократик догадался, что с этой незнакомой Верочкой случилось какое-то несчастье.
— А куда это вы собрались с чемоданом? — спросил Михаил Николаевич.
Сократик не расслышал ответа.
— Как, уходите? — громко спросил Михаил Николаевич.
— Совсем ухожу, Михаил Николаевич. Не могу я. Она редкий человек, талантливый, — говорил муж Верочки. — Очень талантливый. Подвижница… Но мне трудно с ней, трудно. Я не создан для подвигов. Я не могу смотреть на людские страдания. Не могу. И вот ухожу. Вот письмо, передайте ей. Не могу, Михаил Николаевич, не могу. У меня даже руки дрожат. Противно так дрожат, и на душе мерзко, я себя презираю. Но если бы вы видели ее лицо, все обожженное, она… она, возможно, останется слепой. Я трус, трус, но если с одним человеком случилось несчастье, неужели и другой должен погубить свою жизнь? Из-за него мучиться и страдать? Разве это справедливо?
Больше Сократик ничего не слышал, точно там пропали люди — и этот, и Михаил Николаевич. Потом раздались чьи-то торопливые шаги в коридоре. Сократик подбежал к окну и увидел мужчину, который почти бежал по двору. Чемодан у него был большой и тяжелый, и он нес его на плече.
«Значит, Верочка, — подумал Сократик, — во время опыта обожгла себе лицо и, может быть, ослепнет, а ее влюбленный муж решил от нее уйти только потому, что хочет жить весело и легко». И вдруг его так сильно захлестнуло чужое несчастье, что он даже забыл о собственных неудачах.
Дверь в квартиру Михаила Николаевича была открыта настежь.
Сократик вошел в нее и увидел человека, сидящего в кресле, старого, толстого, седого. Сократик вежливо кашлянул, чтобы привлечь его внимание, и тот поднял голову.
— У вас открыта дверь, — сказал Сократик.
— Спасибо, — ответил Михаил Николаевич. — Сейчас закрою.
— Я был в соседней квартире и все слышал, — сказал Сократик. — Если надо, я могу дать свою кожу для пересадки. (Михаил Николаевич посмотрел на него.) И не только я, — добавил Сократик, — весь наш класс согласится.
— А ты кто такой? Ты что, знаешь Верочку Полякову?
— Нет, — сказал Сократик. — Просто я случайно оказался в вашем доме.
— Значит, если я тебя правильно понял, ты хочешь помочь человеку, которого ты никогда в жизни не видел? — Михаил Николаевич пристально посмотрел на этого небольшого, толстогубого, лохматого паренька, и у него неожиданно запело внутри и бешено заиграла труба сигнал боевой тревоги.
Сократик промолчал.
— Не вернулся, — сказал Михаил Николаевич. — Я так и знал, что он не вернется. Такие люди не возвращаются, когда другим плохо. И у него хватает духа оправдывать себя. А я-то, старый дурак, верил в него. Нравились мне его мягкость, обходительность. Он боится страданий. А разве можно уйти от страданий? Человек со дня рождения обречен на потерю близких, на крушение надежд… Моя матушка, вечная ей память, очень любила меня. И я, сколько себя помню, всегда боялся, что с ней что-нибудь случится, и ненавидел, когда она говорила мне: «Вот умру, тогда все будешь делать по-своему». Как мы можем уйти от страданий за близких и за далеких людей, которые живут в разных уголках земли? Нет, от этого нельзя уйти. Собственно, эти страдания и делают нас человеками. Негодяй, негодяй, негодяй… Я теперь буду говорить по тысяче раз «негодяй», чтобы убить его в себе.
Он начал торопливо одеваться, накинул пиджак, почему-то надел галоши, потом стал торопливо принимать лекарство.
— Этот негодяй думает, что времена Сусаниных миновали. Негодяй…
Они вышли во двор, и Сократику захотелось подтолкнуть Михаила Николаевича, чтобы он быстрее добрался до врача Верочки Поляковой и посоветовался с ним, как быть дальше, а тот тянулся, как черепаха. А Михаилу Николаевичу казалось, что он просто летит. Он задыхался от этой быстрой, непривычной ходьбы, и сердце у него стучало где-то под самым горлом, но все равно спешил, хотя отлично знал, что никакие врачи сейчас не помогут Верочке и он идет к ним для очистки совести и ради этого неизвестного ему паренька, который так верит в людей.
Вот почему он шел так быстро, так невероятно быстро, как, может быть, не ходил ни разу после войны, после того как пошел в ополчение и немецкая пуля пробила ему легкое.
Из-за себя он бы ни за что так не стал торопиться, из-за себя развивать такую гонку. Нет, это он бы не смог.
И ему самому кажется сейчас удивительным и неправдоподобным, что он когда-то мальчишкой был способен сбежать из дому и стать трубачом в Первой Конной. А теперь это все забыли и, в первую очередь, он сам, но где-то все же в нем живет дух трубача-горниста, который вдруг пропевает в нем в самое неожиданное время сигнал тревоги. Он затрубил в нем в начале войны, и сейчас он снова трубит. Ну-ну, старые больные ноги, ну-ну, старая, стертая машина, поработай, погоняй кровь ради людей! Как жалко, что он в спешке забыл дома лекарство. Это уже легкомысленно. Значит, есть еще порох в пороховницах, если он поступает легкомысленно. Ура, ура, ура! Негодяй, негодяй, негодяй…