Он насколько мог тянул – лишь бы не остаться наедине с ней и ее взглядом – и решил подняться в комнату Кейт, которая в этот момент оказалась полностью поглощенной одной из своих чересчур ритуализованных сложных игр, из-за чего Слайдер тут же оказался нежелательным пришельцем, вторгнувшимся в ее личный выдуманный мирок. Пришедшая к ней подружка оказалась той девочкой, которая нравилась Слайдеру меньше всех остальных подруг дочки: это была жирная девочка по имени Эмма, казавшаяся настолько сентиментальной и не по возрасту женственной, что Слайдера порой корчило от смущения. Когда он распахнул дверь комнаты, они как раз разыгрывали роли школьных учительниц перед классом из шести разных кукол, включающих лысую одноногую Барби с обезображенным лицом, игрушечную обезьяну и медвежонка. На момент его вторжения роль Эммы состояла из бросания на Кейт восхищенных взглядов, сопровождаемых шумным сопением, а Кейт в это время произносила по адресу своих питомцев речь, украшенную такими нотками уничтожающего сарказма, что Слайдер снова подумал, не тот ли это случай, когда в ребенке действительно проявляется тот взрослый человек, который из него вырастет?
– Мне кажется, что я уже говорила тебе раньше – никогда, никогда не делать этого, или я ошибаюсь? – осведомилась она у плюшевого мишки. Слайдер когда-то давно прозвал его «Радостным», вероятно потому, что на спине у медвежонка явно проглядывал крестообразный шов, а в детстве в воскресной школе Слайдеру частенько приходилось петь церковный гимн, начинавшийся словами «Радостно я бы свой крест понес». Малютка Кейт тогда приняла это имя без вопросов, как принимала все непонятности окружающего мира, поскольку они ее не касались. Слайдер помнил себя в этом возрасте, когда разум еще не отягощен знанием многообразия вероятностей жизни. Когда он был совсем маленьким, он был уверен, что Бога зовут «Иже-Еси» только потому, что с этого слова начиналась вторая строка «Отче наш», и подобное умозаключение тогда не казалось ему чем-то удивительным. Иже-Еси так Иже-Еси. Еще он довольно долго верил в то, что в правительстве есть некий высокий чин по имени Лорд Хранитель, чьим единственным занятием было сидеть на ящике с большущей печатью внутри, время от времени вынимая ее оттуда по просьбе входящих к нему чиновников для того, чтобы оттиснуть на важных бумагах.
Разница между ним и его детьми, подумал он, состояла в том, что узнавание правды о подобных вещах всегда поражало и было для него интересным и запоминающимся. Но он чувствовал, что для Кейт ничто, шедшее дальше ее непосредственных и сиюминутных ощущений, не было интересным. Она, казалось, уже некогда создала сама себя в том образе, который считала единственно приемлемым, и, пока этот образ подвергался год за годом неизбежным небольшим возрастным изменениям, главной целью ее жизни всегда было поддержание на должном уровне его текущей версии.
Он печально рассматривал ее, когда она прервала свою речь и обернулась к нему с видимым выражением неудовольствия. Маленькие кулачки были уперты в бедра, а губы сжаты в тонкую линию слишком знакомым Слайдеру образом. Как же это получается, грустно подумал он, что даже не прикладывая к тому никаких усилий, мы ухитряемся воплотить собственную идиосинкразию друг к другу в наших детях? Мэтью уже сейчас проявлял признаки типично отцовского переразвитого чувства ответственности, равно как и отцовской нерешительности и беспокойства за то, чего он все равно не в состоянии был бы изменить. А Кейт день за днем все больше преображалась в гротескную карикатуру на свою мать. Как же это могло произойти? Печальной правдой было и то, что он мог проводить с ними ужасающе мало времени уже с того момента, когда они были еще совсем маленькими. Как только их приучили ложиться спать в определенное время, они стали для него потерянными. Первородный грех, с досадой и печалью подумал он.
Он хотел было спросить дочь о ее празднике, но она не дала ему этого сделать.
– Уходи, папочка. Ты нам сейчас не нужен, – заявила она, и самоуважение и чувство долга заставили его прочесть ей лекцию о хороших манерах. Кейт внимала ему с безразличным взглядом и спокойствием человека, хорошо знающего, что сопротивление лишь продлит отцовское вторжение в ее игру. В этом отношении она разительно отличалась от Мэтью, который мог возражениями загнать себя в ситуацию, где ему оставалась лишь роль осужденного на сожжение мученика, и закончить дело слезами. Кейт, по мнению Слайдера, родилась с мышлением женщины, которой было уже далеко за сорок. Закончив свои поучения, он покинул комнату Кейт и, закрывая за собой дверь, успел услышать, как она продолжила свою воспитательную работу с «Радостным»:
– Теперь я уверена, ты не захочешь, чтобы я еще раз отшлепала тебя, не так ли?
Да, подумал он, вряд ли «Радостный» стал бы возражать на это.
Альтернатив больше не оставалось, и надо было спускаться вниз, в район снега и льдов, и грудью встретить то, за что он также нес ответственность – другое его творение, как он считал, ибо Айрин не всегда была такой, как сейчас, и что же еще могло настолько изменить ее, как не его собственное, вольное или невольное, воздействие на ее образ жизни? Айрин сидела на краешке софы, уставившись в экран телевизора, хотя Слайдер был уверен, что она не смотрит передачу. Тем не менее, сейчас шла программа новостей, а одно из правил, которые установила для себя и окружающих Айрин, гласило, что новости – это важно, и нельзя мешать и разговаривать во время этой передачи.
Сколько раз он ни смотрел выпуски новостей, они все были похожи друг на друга. Сейчас па экране была забаррикадированная улица в какой-то из горячих точек планеты, где стояли железобетонные дома на металлических сваях, похожие на автомобильные мосты. Непрерывный треск автоматных очередей пунктиром прошивал торопливый комментарий, неотличимые друг от друга люди в защитной униформе перебегали улицу, приседали или падали и, вероятно, умирали. Слайдера всегда поражала одна странность: как военные новости, хотя они были однообразны и совершенно обыденны, могли кем-нибудь всерьез считаться «действительными» новостями, тогда как все другое, что могло послужить примером доброты, или сострадания, или изобретательности и находчивости человека демонстрировалось, если вообще присутствовало в выпуске, только под самый конец передачи в качестве подачки для старых леди и домохозяек, в разделе «И, заканчивая наш выпуск...»
Все же сейчас он был даже в каком-то смысле рад этому мельканию образов страдания и смерти на экране, потому что оно давало ему возможность избежать разговора с женой. Как много браков все еще сохранялись благодаря молчанию, подумал он. Голова была отупевшей и опустошенной от усилий подавить чувство вины и беспокойства, от сознания собственного бессилия, нерешительности и беспомощности человека, угодившего в центр лабиринта и не имеющего понятия, как оттуда выбраться, если вообще существовал такой путь. Айрин... дети... Анн-Мари... Томпсон... Атертон... Супер... и все они кружили в его уставшем мозгу, как ведьмы Макбета, смутные, опасные, шумные, протестующие и требующие его внимания, и все требовали от него ответа, от него, а он пока даже не знал их вопросов. Среди прочих голос О'Флаэрти наплывал и отдалялся, как шум воли, неясно предупреждая о какой-то опасности, и далеко-далеко от всего этого, маленький и четкий, как будто рассматриваемый сквозь хрустальную линзу, виднелся образ Джоанны – почти недосягаемый, далекий и тающий, тающий...
– ... Если ты хочешь спать, то лучше делать это в постели. – Резкий голос Айрин выдернул его из дремоты. Новости закончились, сменившись глупой пьесой о парочке, где муж с женой поменялись ролями – она пошла работать, а он сидел дома и вел хозяйство. Смех зрителей, вероятнее всего, вызывал внешний вид героя в переднике, который никак не мог взять в толк, как надо пользоваться посудомоечной машиной. Это явно была одна из угнетающих комедий пятидесятых годов.
– А? – переспросил он, приходя в себя и старательно делая вид, что с интересом смотрит телевизор. Мужчина держал в руках пеленку и с озадаченным видом взирал на лежащего перед ним младенца. Сейчас спросит, с какого конца надо начинать пеленать, подумал Слайдер.
– Совершенно бесполезно сидеть здесь и прикидываться, что смотришь телевизор, если минуту назад ты вовсю храпел, – продолжила Айрин, а потом добавила очень зло и раздраженно: – Терпеть не могу, когда у тебя начинает падать голова, и ты вздергиваешь ее каждые три секунды!
– Мне очень жаль, – покорно сказал он, имея в виду именно то, что сказал, и она лишь глянула на него с такой хронической обидой, с такой усталостью, что чувство беспомощной жалости затмило в нем все остальные. Оно было настолько велико, что могло подавить его личность в эту минуту. Ему бы надо взять ее за руку, спросить, в чем дело, попытаться как-то успокоить ее, эту женщину, которой он ежедневно доставлял лишь обиды и огорчения; а как он мог помочь ей, если сам простой факт его присутствия рядом делал ее столь несчастной? Он не мог спрашивать в чем дело, когда тут уж ничего нельзя было исправить, поэтому вся его жалость к ней была так же бесполезна, так же не нужна, как и жалость, которую он испытывал к изуродованным телам на экране в передаче новостей. Это и была ежедневная дилемма супружеской жизни, которая сначала преграждала путь нежности, а в конечном счете убивала даже ее желание.