class="p1">– А ваша мастерская?
– Отобрал Союз художников пять лет назад и продал какому-то бандиту известному… Какому-то Грине Бабаоеду… Странная фамилия, правда?..
С того дня Сереженька стал часто бывать в доме Гронского. Каждый раз с полными сумками продуктов, среди которых всегда имелась банка отличного гранулированного растворимого кофе.
– Вы, Сереженька, приходите, если можете, по утрам. Соня утром ездит по букинистическим и сдает книжки. Она не позволяет мне пить кофе и после того, как вы уходите, забирает его и запирает в секретере… Можете?
Сереженька побывал в своем училище, где поговорил с ректором, который тоже когда-то учился у Гронского. Тот поохал-поахал и посетовал, что казна училища пуста… Такая жизнь нынче… Старух и стариков куда больше студентов! Пусть и великие эти старики, но уже почти ушедшая натура…
– Сука, ты, Женя! – сказал Сереженька ректору.
Через год, в новогодние праздники, ему позвонила Соня и сказала, что у Наима Ионовича диагностировали рак поджелудочной железы, в третьей стадии. Дали не более трех месяцев…
– Я приеду!
– Приезжайте! Только он в больнице…
– Сереженька, я так боюсь умирать!
Он повторял эти слова вновь и вновь. Страдания его были не только физическими, но и моральными. Он говорил, что они с Соней не родили детей, что наследия никакого от его жизни нет. Лицо Ионыча осунулось и стало желтым.
– Ваши книги, Наим Ионович… Ваши лекции и вы сами. О вас будут рассказывать тысячи ваших учеников со сцены и за праздничным столом, своим детям и просто знакомым…
– Я бы съел банан! – попросил Ионыч.
Сереженька все же узнал, что такое синагога, и, придя в нее, попросил, чтобы его отвели к раввину.
Он рассказал странного вида человеку об уходящем учителе, о том, что старику очень тяжело умирается, что учитель спрашивал о раввине, поэтому он и пришел, хотя сам православный в душе.
– Обрезан? – спросил раввин.
– Что? – не понял Сереженька.
– Да это, собственно говоря, не важно… Я приеду завтра… Учитель, знаете ли, это… Учитель – это…
Раввин огромными шагами шел по длинному коридору больницы – в черной шляпе, с развевающимися пейсами, а встречные больные просили его благословить, почему-то приняв за церковного батюшку. И он всем желал здоровья и обещал вечное Царствие Божие их душе…
Ребе что-то долго шептал в самое ухо Ионычу, отчего в глазах профессора просветлялось, а в конце разговора, часов через пять, умирающий почти улыбался и плакал прозрачными слезами…
Ионыч умер ночью.
Соня побежала по инстанциям собирать справки, а Сереженька с одним состоятельным однокурсником подготовили похороны.
Прощались в большом фойе училища. В ненастный весенний день пришло такое огромное количество людей, что очередь тянулась от Вахтанговского театра до Нового Арбата. И столько знаменитостей, народных и заслуженных, произнесли великолепные речи над мертвым учителем, столько благодарности выливалось на гроб с телом, что в окно вошло летнее солнце.
На похоронах Сереженька встретил однокурсников. Пьяного и рыдающего Кривинского, вдруг постаревшего комика – заслуженного артиста России – Контикова. Сапунова пришла в соболиной шубе под руку с каким-то иностранцем, видимо, дипломатом…
Чтобы устроить на девятый день поминки, Соня снесла в комиссионный неизвестных голландцев, но выручила не двести, а всего сто долларов.
– Блад! – выругалась женщина. – БЛАД!!!
И опять были речи, но только в более узком кругу, в обшарпанной квартире Ионыча. Зашел раввин и, немного посидев за столом, произнес речь на своем языке… Приходили люди, сменяя за столом других, потом еще, говорили, говорили…
Жизнь Сони закончилась через неделю после девятин. Она легла спать – и не проснулась. Такую смерть Господь посылает невинным. Вероятно, за невинность ангел сопроводил ее к мужу без помощи всяких батюшек и раввинов.
А Сереженька… Сереженька узнал, что его педагог по сценической речи Варвара Ивановна, просто Вава в театральном мире, в свои девяносто три года сломала шейку бедра…
Куриный бульон
В нежном возрасте он относился к женщинам с самым утонченным романтическим ощущением и предчувствием любви, правда, смотрел на девочек издалека, нетерпеливо ожидая взросления.
В первую девочку он влюбился в тринадцать лет, если не считать секундных симпатий бесполой окраски в младших классах и детсаде.
В пионерском лагере, на Черном море, он впервые произнес слово «люблю». Ночью он пробрался в девчачью палату к предмету своего обожания с тюбиком зубной пасты. Всех спящих в палате девчонок измазал, а Ларе Галиной, присев к ней на краешек кровати, слегка подул на безмятежное личико. Ее кукольные ресницы затрепетали, и девочка открыла глаза. Он тотчас признался ей в любви.
– Я люблю тебя! – прошептал.
Девочка хлопала глазами, стараясь поскорее выбраться из сна, в котором тоже происходило что-то хорошее. Ей еще никогда не признавались в чувствах наяву, и она ощутила ответный порыв, а потому сказала:
– Я тоже тебя люблю!
Мальчик взял ее за руку, сердце бешено колотилось, и он все повторял, как будто его заклинило:
– Я тебя люблю! Я тебя люблю!..
Первую минуту она отвечала ему, что тоже любит, а потом целый час глядела на него улыбаясь, так как в лунном свете он был похож на Буратино. Следующий час она умоляла его немедленно уйти, потому что скоро начнет светать и может получиться ужасное, но он все продолжал шептать, словно молился:
– Люблю!
Она рассердилась и грозно, почти в голос скомандовала:
– Уходи!
Он ткнулся своим длинным носом в Ларино лицо, ощутил, что девочка пахнет куриным бульоном, и поцеловал ее в каменные губы:
– Я тебя люблю!..
Он улучил время перед завтраком и на лестнице в тысячный раз произнес самое избитое слово в человеческой истории:
– Люблю!..
Она раздраженно ответила, что опаздывает за стол, что из-за него ее могут не взять на море.
– Ты разлюбила меня? – спросил он.
– Да, – ответила девочка, так как ночь давно закончилась, солнце окрасило мир другими цветами и в нем для Буратино места не осталось. Перед завтраком она вспоминала Дато, местного абхазского парня с черными дерзкими глазами, который ловко играет в настольный теннис, а на вчерашних танцах тесно прижимал ее успешно формирующуюся грудь к своему наливающемуся силой телу. К абхазцу она и чувствовала сейчас симпатию, а к ночному гостю уже нет. – Не люблю!
Его сердце, переполненное горем, толкало слезы к глазам, но он держался мужественно и решил сражаться за нее. На следующих танцах он подрался с аборигеном и вдруг понял, что организм его слишком слаб и неумел, тогда как в груди колотится молотом дух воина. Его прилично избили, и он до конца смены сидел на гальке возле моря, держась за сломанные ребра, глядя, как