Он вышел так, как был у себя в комнатах, без шапки, в толстом зеленом халате, отороченном беличьим мехом, в плисовых теплых сапогах. Лысый лоб его был полуприкрыт зачесом рыжеватых волос слева направо, а лысина на макушке — зачесом справа налево, отчего голова его имела не совсем обыкновенный вид.
Но лицо его, небольшое, тщательно выбритое, очевидно, ради ожидавшегося приезда племянника с женой, так и расцвело на глазах весьма внимательно глядевшей на него Елизаветы Михайловны, так и заиграло сразу всеми лучами теплейших и нежнейших родственных чувств, чуть только ступил на крыльцо Дмитрий Дмитриевич.
Еще когда собиралась ехать сюда Елизавета Михайловна, она пыталась, но все-таки не могла даже и отдаленно представить себе, как могут встретиться после очень долгой и молчаливой разлуки обиженный племянник с обидчиком-дядей, настолько ревностно опекавшим его имение, что оно совершенно истлело для него, превратилось в какой-то сон юности.
Об этом же самом думала она очень часто и вовремя дороги: добрая встреча как-то совсем не укладывалась в ее сознании.
Однако же Пирогов почему-то отверг Киев, когда прописывал свой «рецепт» ее мужу; так же точно, конечно, отверг бы он и Екатеринослав, Харьков, Москву: только деревня обладала, по его словам, необходимым для Дмитрия Дмитриевича целительным бальзамом.
Но встреча, встреча двух людей враждебных лагерей, как она могла бы произойти?
Оказалось, что встретились дядя с племянником как нельзя лучше. Не забыв почтительно поклониться ей, дядя так и впился в племянника неотрывным, слезоточивым родственным поцелуем.
Да, он непритворно расплакался от сильнейшей радости, этот Василий Матвеевич! И лицо его было все сплошь совершенно мокро от слез, когда он обратился, наконец, к ней, чтобы чмокнуть ее в руку выше перчатки, и потом под руку ввести ее первую в свой дом, а за нею помочь войти и племяннику, пострадавшему при защите родного Севастополя и потому не свободно владеющему рукой, ногою и языком.
IV
То, во что поверила Елизавета Михайловна, когда представила себе, как врачующе может подействовать на ее мужа возвращение в мир его детства, совершалось в действительности на ее глазах.
Едва отдохнув после дороги, Дмитрий Дмитриевич, — это было уж на другой день по приезде, — сам, без ее помощи, ковыляя и держась за стены здоровой рукой, обошел несколько комнат в доме в то время, когда дядя был занят где-то по хозяйству.
Она, правда, не оставляла мужа без своего попечения, но старалась держаться в стороне, не быть заметной. Она только наблюдала пристально, как он медленно проводил рукой и глазами по обоям, очевидно, стараясь припомнить, те ли это обои, какие были здесь тогда, лет семнадцать назад… Если крыша осталась неизменной, то могли, конечно, остаться и обои, выцветши, сколько им полагалось выцвесть.
Она следила с учащенно бившимся сердцем, как он, взяв со стола или с этажерки какую-нибудь безделушку — фарфоровую статуэтку или раковину-перламутреницу, — долго вертел ее перед глазами и бережно клал, наконец, на прежнее место, чтобы тут же взять другую. Ведь эти незначительные с виду мелкие предметы могли быть до последнего пятнышка и изгиба изучены им в детстве…
Когда он увидел неказистую с виду, старенькую, красного дерева тумбочку на высоконьких ножках, он долго не мог от нее оторваться. Он глядел на нее широко раскрытыми, растроганными глазами и оглянулся только затем, чтобы увидеть кого-то, с кем можно бы было поделиться своей радостью.
Она поняла, что ей надо было подойти к нему, и она подошла. И положив свою руку на одно из бронзовых колец на крышке тумбочки, он сказал ей, волнуясь:
— И ты тоже… ты тоже так! — При этом он показал ей на другое такое же кольцо рядом.
Потом он потянул за кольцо, глядя на нее чуть-чуть лукаво, как фокусник, и она потянула, — крышка разошлась, и из глубины тумбы поднялась еще одна доска — средняя, — получился столик, причем на этой средней доске оказалось два ряда медных подставок для бутылок, рюмок, стаканчиков.
— Скатерть! — сказал он торжественно. — Это скатерть… как она, ну, как?
Он задвигал пальцами от усилия припомнить трудное слово, и она подсказала:
— Самобранка!
— Само… вот!.. Само-бранка! — повторил он с усилием, однако удовлетворенно.
Но вслед за столиком-кабаре находил он на каждом шагу хорошо знакомые ему предметы, а когда дотащился до кухни, то нашел и слишком хорошо знакомого человека, свою няньку Феклушу. Он помнил ее уже старухой, но все кругом него почему-то, как и он сам, конечно, звали ее девичьим именем Феклуша. Теперь она была уж совсем дряхлая, должно быть под восемьдесят лет, и голова у нее дрожала, и желтая кожа лица, вся из прихотливо сплетшихся морщин, обвисала бессильно; только глаза светились еще и глядели остро.
Дмитрий Дмитриевич не узнал бы свою няньку в этой старухе, как и она не могла бы узнать того, кого водила когда-то за ручку и таскала на руках, в этом усатом, искалеченном на войне офицере. Но ей сказали, что приехал барчук Митя, и она первая постаралась «узнать» его, а потом уже вспомнил, «узнал» ее он.
И так трогательна показалась Елизавете Михайловне встреча ее мужа с его древней нянькой, что даже и она, настороженно держащая себя в этом загадочном для нее доме, почувствовала, что глаза ее стали влажны и заволокло их вдруг, точно туманом.
Но вот старушка испуганно шепнула вдруг:
— Барин пришли! — и не по возрасту проворно юркнула в двери.
Слуха она не потеряла: действительно, голос Василия Матвеевича послышался со стороны парадного хода — крыльца.
Елизавета Михайловна вопросительно посмотрела на мужа, не поняв, чего могла испугаться Феклуша, и повела его обратно, в гостиную, куда вскоре явился и Василий Матвеевич, снявши в прихожей свой лисий полушубчик, бобровую шапку с плисовым верхом и высокие кожаные ботинки, в которых прохаживался он по своей усадьбе, делая утренний осмотр хозяйства.
— Встали-с?.. И в добром здоровье-с?.. Очень, очень… очень приятно-с!.. Приятно, что в добром здоровье встали-с! — весь так и засиял он, целуя руку Елизаветы Михайловны и чмокая звучно племянника в щеку. — Ну, вот-с, теперь мы и кофейку можем напиться-с!
Как ни была огромна любознательность деревенского обитателя касательно осады Севастополя и всей вообще войны в Крыму, но она была удовлетворена все-таки еще накануне, в день приезда гостей.
Правда, суетливо хлопотал он тогда, чтобы досыта накормить их, наголодавшихся, по его мнению, в дороге, и потом уложить их на отдых, необходимый после такого длинного пути, но в то же время так же неустанно и выспрашивал их, находя все новые и новые вопросы.
Отвечать ему приходилось, конечно, Елизавете Михайловне, а, глядя на племянника, дядя часто и сокрушенно качал головой, бормоча по адресу англичан и французов:
— Ах, злодеи, злодеи, что сделали!.. Ведь вот же мало им, ненасытным, своего, — чужого добра захотелось! Ах, злодеи!
И никак не могла тогда Елизавета Михайловна определить, жалеет ли он действительно ее Митю и как было бы лучше всего ей с ним держаться.
Теперь, пройдясь по свежему зимнему воздуху, дядя имел какой-то заразительно взвинченный вид; он жестикулировал всем телом, он приплясывал как-то, когда даже стоял на месте; от него так и пышало застоявшейся энергией, и даже руки его, которые он потирал все время, были ярко-красны, как лапы у гусака. Роста он был несколько выше среднего, но сутул; однако даже и сутуловатость эта делала его похожим теперь на человека, готового к отважному прыжку через барьер.
Кофе внесла девка, которая накануне помогала гостям выбраться из саней; но что-то такое непозволительное усмотрел дядя в том, как она подавала на стол стаканы; он внезапно выпрямился и поглядел на нее так многозначительно, поджав при этом губы, что та чуть не выронила из рук подноса.
Однако это прошло мимолетно, как облачко на ясном небе. Угощая домашней сдобою, дядя спросил вдруг Елизавету Михайловну:
— А насчет медицинских пиявок вы какого мнения, дражайшая?
— Насчет пиявок? — удивилась вопросу Елизавета Михайловна.
— Да-с! Обыкновенных пиявок медицинских! Я спрашиваю вас, потому, что, представьте себе, не так давно говорил с одним лекарем, так он, изволите видеть, сомневается в пиявках… Да-с! Со-мневается, невежда! Я даже был вынужден ему сказать: «Жаль, молодой человек, ваших родителей, которые деньги свои кровные потратили на образование ваше-с!..» Вот я и сейчас волнуюсь, чуть только вспомнил это!
Елизавета Михайловна поспешила его успокоить:
— Как же так можно сомневаться в пиявках? В Севастополе за них готовы большие деньги платить, да и в Симферополе тоже.
— Ну, вот видите, вот видите! — подскочил на месте дядя.
— Их не хватает… Их назначают врачи, но их очень трудно добыть.
— Ага! Вот именно! Именно-с! Добыть трудно! А я, здесь вот, в глуши… скушайте, пожалуйста, вот этот коржик румяненький!.. Я оза-рился мыслью и… развожу-с!