Через несколько минут перед ним уже сидел секретарь с бумагами и чернильницей. Чуть приоткрыв рот и склонив голову к левому плечу, секретарь быстро писал:
"Что же относится до поездки в Москву, то господин штатгальтер среди прочих приказов дал ему, Христофору фон Шляйницу, приказ относительно герцога Михаила: после того как его королевское величество король Польши захочет или задумает вступить в союз с московитами и татарами для того, чтобы с помощью неверных захватить ордена в Ливонии и Пруссии и вытеснить немецкую нацию, пролив христианскую кровь, господин штатгальтер, будучи христианским князем, хотел склонить московитов к тому, чтобы они не вступали ни в какой союз против ордена во вред христианству. Он, Христофор фон Шляйниц, сказал, что герцог Михаил дал ему секретное письмо к господину штатгальтеру в подтверждение того, что ничего не будет предпринято против ордена. Это письмо вместе с другими письмами было утеряно им, Христофором фон Шляйниц, на берегу моря из-за нападения самаитов".
Шляйниц медленно произносил слово за словом, обиженно сопя в перерывах между фразами. Он все яснее сознавал, что влип в скверную историю и сумка, полная секретов, может стоить ему много дороже головы пана Заберезинского.
III ЗАГОВОР В ВАТИКАНЕ
Авантюрный роман..
"Меня всегда влекли глобальные проблемы и широкий хронологический охват и я решил написать в свободной, повествовательной манере сатирическую историю коммунистического учения от его истоков до наших дней, тем более что мне пришлось три года читать лекции по научному коммунизму и я видел в этой доктрине немало изъянов и противоречий, а также множество реалий, на практике уподобляющих догматический, университетский марксизм замшелой церковной схоластике.
Непогрешимость пап и генеральных секретарей, как перед апостолами Христа, Святая Инквизиция и КГБ, папская Конгрегация и Политбюро, Вселенские Соборы и партийные съезды с их богооткровенными установлениями, - все это и многое другое, привели меня к мысли написания сатирический роман "Заговор в Ватикане".
Я писал его, не надеясь на то, что он будет когда-нибудь опубликован, писал, как тогда говорили, "в стол", ибо даже при наступившей идеологической оттепели он был через чур крамольным. Но жизнь оказалась уже не такой, как прежде, хотя и, как я вскоре понял, еще и не совсем подходящей для таких книг: когда роман все же вышел, - а это был уже 1992 год - 50 тысячный тираж разослали по окраинам страны, не пустив в продажу в Москве ни одного экземпляра.
Главным героем этого историко-авантюрного романа я сделал уроженца Кенигсберга, Фому де Мара, который, став монахом, получил имя Вольф, и стал зваться Вольф де Маром.
Так как я представил роман, как неизвестную прежде средневековую книгу, принадлежащую перу некоего Вольфа де Мара, то на обложке стояло это имя. А я - Вольдемар Балязин - скрылся под личиной комментатора и переводчика. Правда, не нужно было быть сеть пядей во лбу, чтобы не понять, что за Вольфом де Маром прячется прозаический Вольдемар, и в библиотеках эта книга стоит среди сочинений В.Н. Балязина. Так как действие романа начинается в средневековом Кенигсберге, я полагаю уместным поместить и этот фрагмент в "Русско-Прусских Хрониках".
АКТ I2
ЖИТИЕ ФОМЫ ДЕ МАРА В КЕНИГСБЕРГЕ ОТ РОЖДЕНИЯ И ДО ОТЪЕЗДА ЕГО В РИМ
"In nomine patris et filii et spiritus sancti"3,- написал я, как и полагается делать, начиная книгу, но тут же на ум мне пришли совсем другие, очень уж мирские слова. Я почему-то представил себя не почтенным шестидесятилетним писателем, а паяцем из ярмарочного балагана, который, оставив за еще закрытым занавесом хитроумного проказника Бригеллу, печального Арлекина, болтуна и глупца Капитана и всех прочих действующих лиц предстоящего спектакля, выходит первым на пустые подмостки и, ухватившись за край занавеса, говорит, открывая представление: "Итак, мы начинаем!"
Правда, прежде чем произнести эту фразу, он выступает перед почтеннейшей публикой с кратким монологом. Так вот и я хочу сказать вам, почтеннейшая публика, несколько слов, прежде чем подниму занавес.
Долго не решался я браться за перо, ибо сомнения в том, будет ли мой труд полезен людям и Святой церкви, научит ли их добру и благочестию, вселит ли в них любовь и надежду, заставит их поверить в милосердие Божие и в то, что если они будут неколебимы в вере и упорны в достижении благой цели, то, все, что они задумали, непременно свершится с благословения Господня.
И еще я сомневался, нужны ли будут мои писания людям - ведь я не кардинал и не епископ, а простой клирик, и разве знаю я хотя бы сотую долю того, что знает любой из князей Церкви, приближенный к престолу Великих Понтификов и прочих сильных мира сего?
Однако усердно помолясь Господу и жарко прося его вразумить меня, недостойного, я вдруг почувствовал, что Всевышний внял моей молитве и ниспослал мне то великое чувство, которое мы называем греческим словом "катарсис", то есть духовным очищением, посылаемым нам после молитвы как знак свыше, как сигнал горних сил, не страшась браться за дело, отбросив всяческую суету и сомнения.
"И в самом деле,- подумал я,- разве не заполонили книжные лавки и библиотеки угодливые издатели десятками лживых мемуаров князей Церкви и их приближенных, которые к тому же нередко не они сами и писали, заставляя делать это своих услужливых секретарей или даже светских борзописцев? И разве всюду была там правда и повсеместно было там благочестие? И разве, прочитав обо всем, чем были наполнены их фарисейские, перегруженные лицемерием и раболепством трактаты, мог читатель узнать правду о времени, в которое они жили, и о них самих, и о тех, кому они служили? Ведь сплошь и рядом папы выглядят в их воспоминаниях мудрыми, как апостолы, добрыми, как Пресвятая Дева, нравственными, как десять тысяч девственниц. А кто не знает, что на самом деле все это было совсем не так, но боится написать правду, опасаясь неисчислимых бед и для себя самого, и для своих ближних. Но ведь мы сильны правдой и не должны лгать из боязни разгневать сильных мира сего".
Так думал я после молитвы и решил, что и я не так уж мало знаю Господи прости мне мою гордыню! - не так уж мало повидал, и, главное, о многом передумал. И тогда я еще раз преклонил колени перед распятием и попросил дать мне силу и храбрость и отвратить от неправды и трусости. И, окончив молитву, я снова почувствовал, что Господь услышал меня, и вновь испытал катарсис, и мне показалось, что кто-то невидимый, стоящий у меня за спиной, шепнул: "Слова улетают, написанное остается". А вслед за тем на память мне пришли слова, которые я, грешный, вычитал в одной книге, внесенной в "Индекс запрещенных книг"4 и тайно принесенной мне одним моим другом всего лишь на одну ночь. Я не раз слышал от знающих людей, что епископы и кардиналы сами иногда читали такие книги, если у них была к тому охота, уверяя друг друга, что им это необходимо, чтобы более умело противостоять еретикам в спорах с ними. Да все дело в том, что никаких таких споров почти до конца моей жизни я не слышал, потому что еретиков чаще всего просто сжигали на костре или же приковывали цепями к галере5, или ссылали в серебряные папские рудники, в каменоломни, на осушение болот и в другие гиблые места, где никогда бы не согласился работать свободный человек. И от этого галерный флот пап стал одним из могущественнейших во всем Средиземноморье, дворцы пап, кардиналов и епископов изукрасились мрамором, а казна переполнилась серебром и золотом.
Но я отвлекся, а ведь сначала только хотел поведать, какие именно слова запомнил я, прочитав запрещенную книгу некоего Михаила по прозвищу Баламут, описавшего казнь Господа нашего Иисуса Христа, страсти его, распятие и воскрешение, не согласно Святым Евангелиям, а так, будто этот Баламут был сам на горе Голгофе и видел все собственными глазами.
Так вот, какие слова из этой, наверное, все же напрасно запрещенной, но воистину еретической книги пришли мне тогда на память, из главы, в которой Михаил Баламут описывал сцену, якобы произошедшую после казни Христа, когда в своем дворце Понтий Пилат будто бы расспрашивал некоего Афрания, по словам автора, начальника тайной полиции прокуратора Иудеи.
"Он сказал,- вспомнил я,- опять закрывая глаза, ответил гость,- что благодарит и не винит за то, что у него отняли жизнь.
- Кого? - глухо спросил Пилат.
- Этого он, игемон, не сказал.
- Не пытался ли он проповедовать что-либо в присутствии солдат?
- Нет, игемон, он не был многословен на этот раз. Единственное, что он сказал, это, что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость"6.
Вспомнив это, я подумал: "А не знак ли свыше, что именно это место из этой книги вспомнил я после того, как почувствовал, что Господь повелел мне написать правдивую книгу о моем времени и о том, что было незадолго перед тем, говоря моим читателям правду, одну только правду и ничего кроме правды, не ограничиваясь собственными воспоминаниями и книгами, что я прочел, но приводя также достоверные сведения свидетелей минувшего и не просто бездумно веря рассказам хвастливых или беспамятных вралей, но "опираясь на согласные свидетельства многих"7.