13. КРАСНЫЙ ПЕРЕПЛЕТ
— Нравится тебе Париж?
— Еще бы! Иногда прямо глаз не оторвать. Правда, я никогда не был в Ленинграде. Мне говорили, по красоте он — ровня Парижу.
Толчок в сердце: "Мне говорили". Как давно, как бесконечно давно Дане "говорили" о Ленинграде!
— Хотелось бы мне когда-нибудь поехать в ваш Ленинград, — сказала Николь суховатым голосом. Вид у нес был самый независимый: подумать только, она идет по Парижу с Дени, с тем самым Дени, который…
— Еще поедешь. Вот погоди, кончится война.
— Ты веришь, что она действительно кончится?
— А ты не веришь? — Даня поражен.
— Не знаю. Ничего не знаю. Иногда мне кажется, что никто из нас не доживет до конца.
И куда только девались сухой голос и независимый вид!
Вот те на! Шалая чудачка эта Николь, вот она кто! То ведет себя выдержаннее, спокойнее взрослых, опекает Жермен, решается возражать самому Гюставу, обо всем судит здраво, вполне логично, а то вот, пожалуйста, чуть ли не слезы… Вон, вон, даже подбородок дрожит.
— Что ты болтаешь, Николь?! И вообще, какая муха тебя укусила?
— Никакая. Все в порядке. Можешь не беспокоиться.
И правда, Николь быстро подбирается, вскидывает вихрастую, совсем мальчишескую голову, снова принимает беспечный вид девушки, прогуливающейся со своим дружком. Ведь именно так рекомендовал им вести себя Гюстав, передавая Николь пистолет, привезенный товарищем из комитета. Пистолет, оттягивающий сейчас сумочку Николь, следовало сегодня же отнести в некий дом на улицу Бургонь, некоему мсье Арролю. "Фланирующие парочки обычно не привлекают внимания, — сказал Гюстав, мельком глянув на Николь. — Идти к Арролю слишком рано не стоит, рискуете его не застать. Думаю, нужно держаться набережных, по дороге, кстати, загляните в рундук старого Руже. Нет-нет, ни спрашивать, ни заговаривать с ним не надо. Просто заглянуть. Ты ведь знаешь, Николь, о чем я говорю?"
Николь послушно кивнула. Даня тоже не задавал никаких вопросов: уже привык к строгой дисциплине подпольщиков. Он составлял "прикрытие" Николь, вот и все.
И вот они шагают нога в ногу по набережной.
Оба высокие, оба легкие, без шапок. Необычно мягкий для осени ветер, прилетевший с Сены, перебирал их волосы. Они были удивлены этим замедлившимся темпом своей жизни, обычно такой судорожно торопливой, нервной, "рисковой", как говорил Павел. И от непривычной замедленности, от непривычного разговора, а может, и еще отчего-то, обоим было не по себе.
Пустой Париж, хотя уже конец сентября. Пустой не потому, что парижане, как раньше, до войны, разъехались на каникулы по морским курортам и горным деревушкам, по своим или чужим виллам в Бретани, Нормандии или на Лазурном берегу. Пусто оттого, что еще в сороковом году, перед нашествием немцев, был великий "исход" парижан, их великое бегство, и с тех пор не многие вернулись в Париж.
Что ждало их по возвращении? Скудный паек. Слежка почти за каждым. Аресты. Холод в домах. Черный рынок и спекулянты. Топот немецких патрулей. Комендантский час. Списки расстрелянных на стенах домов. Жертвы, жертвы, жертвы…
И все-таки Париж оставался Парижем — прекрасным и величественным в своей нищете и безлюдье, уютным и домашним, несмотря на лишения, несмотря на гнусную человеческую накипь, вытащенную на свет победителями.
Дожди и копоть придают парижским зданиям неповторимый колорит. Как будто какой-то великий художник, работавший только одним угольным карандашом, прошелся по всему городу. Порой чуть трогал карандашом капители и колонны, едва намечал нежно-серым изысканный орнамент времен Возрождения, порой же накладывал густые темные тени, жирно чернил купол или свод, подчеркивал фриз, пасть химеры, изящный фронтон. И черно-серый город завораживал, пленял на всю жизнь.
Неспешно облегала город уютная Сена. Ленивое солнце сквозь легкий слой облаков обливало жемчужным светом. Нотр-Дам, Консьержери, Дворец правосудия. Красным каскадом спадал с парапета набережной к самой воде дикий виноград, и старомодный черный буксирчик тащил за собой две крутобокие баржи с песком. За кормой последней баржи тянулся струистый серебряный след. На узком пешеходном мостике, прозванном "мостом влюбленных", стояла тесно прижавшаяся друг к другу пара. Вид этой пары внезапно раздражил Николь.
— Уйдем отсюда! — рывком сказала она.
— Зачем? У нас еще много времени. Отсюда хорошо смотреть на город.
Париж обступал их. Совсем близкой казалась кружевная воздушная громада Эйфелевой башни, и вдалеке крутой сизой тучей нависал купол Дома Инвалидов.
Николь вздохнула.
— До войны каждое четырнадцатое июля, когда весь Париж праздновал взятие Бастилии, мы с Жермен бегали танцевать во двор Инвалидов. Правда, танцевала-то главным образом Жермен, а я больше глазела, но и это было весело. Ребята играли на аккордеонах, на гитарах, иногда приходил оркестр. Все нарядные, все заговаривают даже с незнакомыми… Папа с мамой, бывало, очень сердились, что мы возвращались только к ночи. А я все сваливала на Жермен.
— Наверное, ты очень жалеешь о том времени?
Николь тряхнула вихрами.
— Вот и не угадал! Вовсе не жалею. Ничуть. Может, я сейчас скажу ужасную вещь, но ты не удивляйся. Знаешь, мне сейчас живется намного лучше, полнее, интереснее… Да-да, не делай такого лица! Кто я была до войны? Какая-то ничтожная девчонка, школьница. Ходила в лицей, помогала родителям убирать лавку, бегала на танцульки, в общем, была никому не нужная пигалица. А сейчас я чувствую, что делаю настоящее дело, со мной считаются, кому-то я приношу пользу. А ты знаешь, как важно человеку чувствовать себя нужным! Это меня так поддерживает! — Она схватила его руку горячей рукой. — Ты должен меня понять! Ты же все понимаешь.
Он молча кивнул. Смотрел на нее удивленный, даже смущенный. Узкое розовеющее лицо, узкие светлые глаза с таким странным выражением — гордым и вместе с тем просящим.
Длинная хрупкая фигурка в непомерно больших башмаках. Девочка-цапля, девочка-переросток, свой парень, отличный товарищ, отважная, бесшабашная порой девчонка — вот она какая, Николь. Он привык к ней, видел ее именно так. А сейчас перед ним стояла девушка, чуть угловатая, но полная такой тонкой девической прелести, что в Дане невольно что-то дрогнуло.
Он покраснел и чуть резче, чем хотел, высвободил руку.
— Я понимаю. Я тебя понимаю… Мне тоже непременно надо делать что-то настоящее.
И, чтобы переменить разговор, чтобы как можно скорее согнать с лица Николь выражение обиды и стыда, повернулся к левому берегу, где, точно обведенные тушью, стояли черно-серые башни Консьержери.
— Ты не знаешь, в которой из башен сидела Мария-Антуанетта?
Николь все еще не подымала головы.
— Не знаю, — буркнула она. — Ты что, специализировался на нашей истории?
— Смешная ты! Ведь мой отец — преподаватель истории.
— Так ведь не ты, а твой отец, — все еще не сдавалась Николь. — А я, например, из русской истории запомнила только поход Наполеона и вашего царя Александра Первого. И то по Толстому.
Даня был рад, что она разговорилась.
— А о Петре Первом ничего не знаешь? Весь наш город, наша Полтава, полон воспоминаниями о нем. Возле Полтавы происходило знаменитое сражение шведского короля Карла Двенадцатого с нашим Петром. Ты что-нибудь об этом слышала?
— Как будто что-то читала в лицее, — пожала плечами Николь. — Сейчас уже все вылетело из головы.
Парочка на мосту сблизила головы. Юноша обхватил плечи подруги. Николь нервно дернулась.
— Пойдем. Нам уже пора.
Они медленно перешли мост, повернули на набережную Анатоля Франса, где букинисты открыли свои серые рундуки, развесили цветные открытки Парижа, которые охотно покупали немцы, расставили книги в старинных кожаных переплетах. Ах, как охотно Данька порылся бы в этом книжном развале, с какой жадностью выхватил бы книгу, о которой только слышал, да и вообще как давно не читал он по-настоящему, без спешки, поджав ноги, уютно устроившись в каком-нибудь углу под мирным светом настольной лампы! Красный диван, красный диван, где ты? И существовал ли ты когда-нибудь вообще?
А Николь между тем опять выспрашивала все тем же ненатуральным, напряженным голосом:
— Ты очень любил свою Полтаву?
— Очень. Но почему "любил"? Я и сейчас ее люблю, ведь это город, где я родился.
Пауза. Очень долгая пауза. Мелькают один за другим рундуки букинистов. С некоторыми из букинистов Николь знакома. Это большей частью старики, и они приподымают обвисшие старомодные шляпы перед мадемуазель Лавинь, владелицей настоящей книжной лавки.
И вдруг:
— Послушай, ты дружил с кем-нибудь там, у себя в Полтаве?
Даня кивнул:
— Ну конечно, у меня была куча друзей. Наши школьные ребята, потом, когда я стал заниматься плаванием на стадионе, там у меня тоже завелись дружки.