– Не могу, семью надо ужином кормить. Ехидная и зловредная Нинка Уварова прошипела вслед:
– Семью, а где она, семья-то? Мать остановилась, резко развернувшись, и спросила Нинку:
– Ты о чем, Нина?
– Иди-иди, Лида, – засуетились бабы. – Кого ты слушаешь?
– Нет, Нина, погоди. Что ты имеешь в виду? – настаивала мать.
– Что имею? А то, что твой уже год к Ритке-балерине бегает. Вот что имею!
Мать побелела, а бабы смущенно зашушукались и отвели глаза. Никто информацию не опроверг. Мать медленно, пешком поднялась по лестнице и зашла в квартиру. Отец уже был дома.
– Это правда, Гоша? – спросила мать.
– Что правда? – растерялся отец.
– Про тебя и про Ритку? Отец молчал.
– Собирай вещи, Гоша. Ужин отменяется. Я тебе помогу, – устало сказала мать.
Он кивнул. Вещи быстро собрали и сложили в клетчатый матерчатый чемодан – да и какие там вещи, а потом ведь человек не на Северный полюс уезжает, а всего лишь на два этажа выше.
– Иди, Гоша, – кивнула мать. – Разговоров не будет, что тут обсуждать!
Мать вышла курить на кухню. Когда Ладька вернулся вечером со двора, мать все еще курила на кухне.
– А чего поесть, мам?
– Ну да, поесть, – повторила мать и тряхнула головой. – Открой банку шпрот или ветчины, или еще чего там есть.
«Чего там есть» – это нижняя полка в комнате в буфете, куда складывались «дефициты», как говорила мать. Все, что удалось отхватить в очередях тех скудных лет, и еще заначки из продуктовых заказов. Все береглось на праздники и даты – дни рождения, Новый год, майские и октябрьские.
Ладька не поверил своему счастью и рванул в комнату, пока мать не передумает и не отварит вермишель или разжарит картошку в мундире.
Радость, наверное, какая-то, мелькнуло у Ладьки в голове. Он лихорадочно перебирал отложенные баночки. Либо бате премию дали, либо вообще ордер на отдельную квартиру, хорошо бы в Черемушках, куда уже переехал закадычный дружок Толик Смирнов.
Ладька нахально выбрал большую банку колбасного фарша и еще венгерское лечо в томате. Мать по-прежнему стояла на кухне лицом к окну. Он торопливо сорвал с банок крышки и ложкой стал выковыривать бледно-розовый фарш.
– Хлеб возьми, – не оборачиваясь, бросила мать. Когда первое чувство голода прошло, Ладька буркнул матери:
– Сама-то поешь. Она махнула рукой:
– Иди спать.
Ладька икнул, довольный, и пошел к себе в комнату. Уже на пороге он крикнул:
– А что, праздник, мам, какой?
– Праздник, – кивнула мать. И, помолчав, добавила: – Твой отец от нас ушел. К Ритке на четвертый этаж. Вот и весь праздник.
– Ну и шутки у вас, боцман! – разозлился Ладька.
Заснул он быстро и легко, но почему-то ночью проснулся и тихонько подошел к смежной родительской комнате, аккуратно приоткрыл дверь и увидел сидящую на кровати мать в белой и длинной ночнушке, с распущенными по плечам волосами. Отца рядом не было, и тут до Ладьки дошло, что все это самая настоящая и страшная правда. Он почему-то побоялся окликнуть мать, и тихонько забрался к себе в кровать, и начал кое-что припоминать. Как, например, на Восьмое марта отец, думая, что Ладька спит, спрятал маленькую бархатную красную коробочку под диванный валик – ночью Ладька валик приподнял и открыл коробочку, там лежало тоненькое золотое колечко с розовым камушком, похожим на леденец. Еще тогда Ладька засомневался, что колечко влезет на крупную материну руку, но за мать был рад, да и за отца тоже – что тот сообразил. Но на Восьмое марта отец подарил матери почему-то букет мимозы и зефир в шоколаде. А вот подарка в виде бархатной коробочки почему-то не было.
«Наверное, решил, что все равно матери мало будет, и отнес обратно в магазин», – промелькнуло тогда у Ладьки в голове. Промелькнуло – и тут же из этой головы и выветрилось. И еще вспомнилось, как отец мерил новую нейлоновую рубаху и галстук с переливом, а на галстуке – павлин какой-то. Мать усмехнулась тогда и покачала головой:
– Пошлость какая, совсем на старости лет чокнулся.
– Какая еще старость?! – обиделся тогда отец. А еще с зарплаты без материного спроса купил себе новые туфли, «Цебо» называются. Мать это тоже не одобрила и даже обиделась:
– Говорили же про зимние сапоги, а то ведь пятый год в старых хожу.
И еще отец стал поливаться одеколоном и стричься коротко, а чуб – подлиннее, как на фотографии у мужика в окне парикмахерской.
А вот мать – мать не менялась. Носила гладкий пучок на голове, а на затылок втыкала резную коричневую гребенку. Красила только губы – бледной, почти бесцветной помадой, а глаза и ногти – никогда. И одежду носила какую-то серую – серую юбку, серую кофту. А зимой – зимой вообще дурацкий и большущий мохнатый берет на голове. Ладька этот берет ненавидел. И даже стеснялся матери в этом берете. Просто совсем бабка какая-то. А ведь еще не старая, а очень даже молодая бывает. Особенно когда волосы распустит и смеется.
И, припомнив эти мелкие подробности, Ладька понял, что все это похоже на самую страшную и противную правду. И еще подумал он, похолодев, что будет твориться во дворе от этой новости, и у него заболел живот, и он скривился и застонал. Вот стыдоба-то, мало того, что бросил их с матерью, да еще и в их же подъезде, просто на пару этажей выше поднялся.
Хотя, если быть честным, в душе Ладька отца понимал. По-мужски. Ритка-балерина была тайной мечтой всего двора. Всех мальчишек от десяти до двадцати лет. А про других Ладька просто не знал. Ритка-балерина жила одна в крохотной семиметровой комнате и работала в театре Станиславского, как говорили соседки, на задних ролях. Ясно, что не на передних! Жила бы она в этой комнатухе! И не носила бы высокие лаковые вишневые сапоги с черными пуговицами с сентября по май. Была она тощая, слегка рыжеватая, с конопушками на маленьком красивом носу. И было что-то неуловимое, притягательное во всем ее непонятном и нездешнем облике. Шла она по двору, высоко перебирая своими «цапельными» ногами, и пушистые волосы, перехваченные яркой шелковой косынкой, развевались на ветру. И еще у нее были зеленые длинные глаза, которые, не скупясь, она подводила черным карандашом стрелками, к вискам.
Она не зазнавалась – даром что артистка. И всегда рассеянно кивала и бабкам у подъезда, и ребятам во дворе. И почему-то, вместо того чтобы яростно бабкам и теткам ее не любить за неземную красоту, отрешенность и одиночество, почему-то все ее даже слегка жалели. Вот и отец пожалел, гад, подумал Ладька и заплакал.
Утром пили с матерью чай, и была она бледная и с синевой под глазами.
– После школы в буфете поешь, на тебе рубль, и в кино сходи, если хочешь, а если отец зайдет, с ним ни о чем не говори, понял меня? – повысила голос мать. Ладька молчал. – Он тебе отец, а остальное мое с ним дело.