— Я знаю, тебе нелегко будет в это поверить, — она тряпкой стирает остатки пены с нарукавников, — но я лелеяла надежду, что однажды в нашем пансионе поселится порядочная молодая девушка, которая придется тебе по нраву и… Ну, вот. — Она отворачивается. — Так хотелось, чтобы у тебя в жизни было что-то хорошее.
И вдруг, на самом пике сентиментальных чувств, она разражается хохотом — таким безумным, что у меня замирает сердце.
— Какая глупость, — качает она головой. — Те немногие женщины, что здесь останавливались, вышли из возраста замужества. Они были старые, так-то. Они да молодые мужчины — вот и все наши клиенты.
Схватив со стола тряпку, она вытирает мокрые от слез и смеха глаза.
— Помнишь то утро в саду? — спрашивает она. — С Шарлем?
— Ты вдруг ушла, очень быстро. Я отметил это.
— Не знаю, сумею ли я объяснить. Я стояла, смотрела на Шарля и думала: «Дитя, чистое дитя». И вдруг я… — Она делает глубокий вдох, но в конце у нее перехватывает горло. — Мне вспомнилось, как я стояла на том же самом месте, когда ты был маленьким. Ты тогда тоже копался в грядке. Только ты выкапывал червей. Помнишь?
— Конечно.
— А я стояла рядом и каждый раз, как ты находил червя, говорила: «Какой сочный!», а ты смеялся. И всегда отпускал червя. Я спрашивала: «Разве ты не посадишь их в банку и не возьмешь на рыбалку?» Но нет, ты всегда хотел, чтобы червяк… шел домой, так ты это называл.
Одно очевидно. Слезы, которые сейчас струятся по щекам матери, стоят ей очень дорого.
— Удивительно, — вздыхает она. — Как все это вдруг накатило. Так мило сердцу и так ужасно. Твой смех, которым ты тогда смеялся… весь твой вид. Ты верил нам, Эктор, а мы… — Она трет глаза. — Мы не сделали твою жизнь счастливой.
— Вы старались, как могли.
— Как могли, — повторяет она.
В ее голосе появляются новые нотки: горестные, обжигающие. И чувствуется, что у нее что-то на уме.
— Недавно, — говорит она, — ты спрашивал меня об отце. О том времени, когда он был врачом. Я сама удивляюсь, почему так повела себя. Ты ведь просто хотел знать, разве можно винить тебя за это? Мне кажется… Ох, Эктор, каждый раз, когда я вспоминаю те времена, то вижу лишь конец всего. Потому что твой отец после этого стал другим человеком.
— После чего?
— После того, как умер тот мальчик, — отвечает она. — Который жил в башне.
Глава 38
СЛУЧАЙ ДОМАШНЕГО ШПИОНАЖА
— Как я могла об этом не знать? — Мать мрачно улыбается. — Не думаешь же ты, что у меня совсем нет глаз?
— Но мне казалось, отцу было приказано…
— Когда женишься, Эктор, тогда поймешь. Мужчине может быть сто раз приказано, но никто не прочтет его мысли лучше, чем жена. Небольшое умолчание там, странное колебание здесь — она все замечает. Конечно, всегда воображаешь себе худшее. А потом обнаруживаешь… обнаруживаешь, что это было не самое худшее. Ох, Эктор, — шепчет она. — Так много надо рассказать.
22 мая 1795 года. Следующий день после моего третьего дня рождения, и сначала этот день ничем не отличается от любого другого. Клотильда (наша прежняя служанка) счищает жир с плиты; я строю башню из яичных скорлупок; мать обирает с герани сухие цветки.
— Долг зовет, — произносит отец, делая последний глоток кофе.
Уже надев теплое пальто и взяв саквояж, он целует ее в своей обычной манере: трижды быстро прикоснувшись к ее губам.
— В больницу, — добавляет он.
И этим крохотным пояснением выдает себя. Для чего говорить, что идешь в больницу, если ходишь туда каждый день? Только чтобы скрыть, что на самом деле направляешься не туда.
— Пока, — слышит она собственный голос.
Она уже готова повернуться и отправиться по домашним делам, как вдруг замечает, что отец не до конца прикрыл за собой дверь. Она берется за дверную ручку и с удивлением обнаруживает, что ладонь словно бы прилипла к ней. Несколько долгих секунд она беседует со своей рукой. Затем зовет Клотильду:
— Я только что вспомнила. Месье Бьюко передал, что можно забрать брошь. Старую, мамину. Помнишь, ее надо было перелить? Мастерская всего в нескольких кварталах от нас, я вернусь через полчаса. Самое позднее через час…
Она болезненно воспринимает тот факт, что лгать умеет не лучше мужа. Она еще раз объявляет, что вернется самое позднее через час. В последний момент решает прихватить шаль. Не потому, что утро холодное, а потому, что уже почувствовала, что прятаться и скрывать себя полезно.
И, следуя по улице Святой Женевьевы за знакомой фигурой в пальто, она, безо всякого наущения Видока, бессознательно начинает соблюдать принципы слежки: держится на приличном расстоянии от «объекта», избегает смотреть ему в глаза, периодически вносит изменения в свою внешность. Столько предосторожностей, и все зря. После многих ужасных месяцев доктору Карпантье все равно, следят за ним или нет.
Она следует за ним по Вьей-Эстрапад, по улице Ульм, направо — по улице Урсулинок… Вдруг, на углу Сан-Жак, она с огорчением видит, что он подзывает экипаж. Не успевает она собраться с мыслями, как он запрыгивает внутрь и закрывает за собой дверцу. Лихорадочно соображая, она, подобно находчивому сказочному персонажу, останавливает другой экипаж — меньше и неприметнее первого. Кучер, сгорбившись на козлах, чистит кухонным ножом ногти. Из кармана фартука она достает три серебряные монеты: деньги, отложенные для торговца вином.
— Куда желаете ехать, мадам?
«Мадам». Она смотрит на обручальное кольцо на безымянном пальце.
— Я хотела…
В конце концов, все, на что она оказывается способна, это кивнуть в сторону первого экипажа — тот на полной скорости катит по улице Сен-Жак. Более подробных объяснений кучеру не требуется. Трижды щелкнув бичом, он пускает лошадь в галоп. Проехав таким образом квартал, он зовет ее:
— Догнали!
Он тоже инстинктивно схватывает принципы погони. Не допускать, чтобы преследуемый понял, что за ним хвост. Поэтому временами его кобыла переходит на столь неспешную трусцу, что «мадам» считает необходимым осведомиться:
— Вы видите их? Карета все еще там?
И он отвечает так непринужденно, словно ручеек журчит:
— Там, мадам.
Она довольна, что ей не приходится самой следить за мужем. Если постараться, можно представить, что это просто прогулка, экскурсия, бесцельная и неограниченная по времени, предпринятая исключительно ради удовольствия. Экипаж пересекает мост Нотр-Дам, поворачивает направо, на улицу Сент-Антуан, и она старается забить голову мыслями о кафе и магазинах.
Пять минут спустя карета внезапно притормаживает.
— Что стряслось? — спрашивает она.
— Они остановились, мадам.
Сначала она видит лишь массивную каменную стену, ворота в которой как раз отворяются, чтобы впустить ее мужа. Потом ворота закрываются, и она, подняв глаза, в полной мере оценивает безобразность этой черной приземистой башни, воздвигнутой много веков назад тамплиерами. Кресты на башенках напоминают корабельные мачты… В такой вот обстановке проходили их древние раздоры.
Тампль.
Внезапно на нее накатывает осознание того, что она совершила. Она следила за мужем, а он, по всем признакам, агент Директории. Значит, ее можно обвинить в государственной измене. Преступление, за которое в эти смутные времена есть только одно наказание.
— Прошу прощения, — обращается она к кучеру. — Я ошиблась. Должно быть, это другой экипаж.
Она велит отвезти ее обратно. Незамедлительно. Не домой, а на тот же перекресток, где она села в экипаж. Оказавшись на месте, она расплачивается заготовленными монетами и спешит домой, не в силах избавиться от воспоминаний о мрачной крепости. Каким образом, думает она, можно войти туда и выйти живым?
Но ему это удается. Он возвращается в обычное время, в половине двенадцатого, и выглядит так же, как перед уходом. У нее возникает ощущение, что собственные чувства обманывают ее.
— Да ты дрожишь, — произносит он, беря ее руку в свою, теплую и крепкую. — Ты не простудилась?
Дрожь через несколько минут утихает… и возвращается через четыре года, когда ее сыну во время прогулки приспичило забежать на бульвар Тампль. Догнав его, она опять замирает перед черной, как сажа, громадой строения. Опять ее охватывает холодный ужас.
— Пошли, Эктор.
Она тащит его за руку по улице, пока они не сворачивают за угол, и не желает оглядываться.
Карета времени преодолевает еще восемнадцать лет. Мальчик вырос, его мать достигла определенного возраста, а страх никуда не делся. Это от него дрожит и колеблется свеча под керамическим абажуром, которая пятничным вечером стоит между ними на столе и манит к себе мотылька.
— Но ты ведь видела только, как он туда зашел, — говорю я. — Откуда ты узнала, чем он там занимался?