На рассвете я просыпаюсь от шумного, как река, дыхания Шарля. Надеваю черный костюм Видока и на цыпочках выхожу на мраморную лестницу. Отпираю дверь, выглядываю на улицу.
— Доктор Карпантье?
На меня, не отрываясь, смотрит жандарм.
— Мне просто захотелось прогуляться, — объясняю я.
— В таком случае вам придется прихватить меня. Приказ шефа.
В конце концов, до улицы Святой Женевьевы не так уж и далеко. За квартал разит дымом, и в рассветном сумраке пансион Карпантье похож на человека, пострадавшего в кабацкой потасовке. Стены с черными синяками под окнами, беззубый — бездверный — вход… обрывки занавесок, словно выдранные волосы. Сквозь прорехи в крыше залетают грачи. Обживают единственное место, которое я когда-либо считал своим домом.
— Эктор!
Навстречу мне по улице идет Папаша Время. На нем та же поношенная одежда, в которой он покинул этот дом. В сером утреннем свете он похож на восставшего из мертвых.
— Какая удача — впрочем, что это я говорю! — восклицает он, обращаясь к жандарму, перегородившему ему путь. — Это кто-то из ваших друзей, Эктор?
— Все в порядке! — успокаиваю я жандарма. — Профессор Корнель пришел с миром.
Тот с неохотой освобождает дорогу. Сжимая в руке пальто, Папаша Время семенит ко мне. Его посеревшие губы растягиваются в улыбке.
— Тысяча извинений за то, что не был на похоронах, мой мальчик. Как это все… ужасно. Я всегда думал, что ваши родители похоронят меня, а получилось наоборот…
Он замирает, словно завороженный зрелищем обгорелого здания.
— Так… так сильно…
Несколько минут мы молчим. Разглядываем обломки, вдыхаем запах горелого дерева. А затем голосом тихим и мечтательным Папаша Время произносит:
— Если бы вы знали, мой мальчик, какой была в юности ваша мать. Огонь! Редко кто способен так восхитительно говорить.
— Говорить?
— О да! Она вела за собой всех представителей Братского общества патриотов обоих полов. Мне запомнилось, как я услышал ее впервые. Тема ее речи звучала так: «Вперед, к новой эпохе Просвещения!» О том, как мужчины и женщины, плечом к плечу, победным маршем двинутся к новому раю. Ей аплодировали так, что чуть стены не обрушились. Я сам был готов отбросить цивилизацию и начать с нуля.
— Но почему же она…
— Так ведь появились вы, и стало не до того! Разве годится таскать младенцев на митинги? Так только торговки поступают. Нет, в глубине души она была почтенной буржуа. Оставалась дома со своим малюткой.
Пока не стала… как тогда она выразилась? Одной из этих слабых, вечно печальных женщин. Чьим последним поступком в жизни была попытка спасти приданое. Ящик со столовым серебром, с которым ее и похоронили.
— Как вы себя чувствуете, мой мальчик?
Я не сразу отвечаю. Я так долго и усердно тру лицо кулаками, что из всех ощущений остается лишь одно: натертой кожи.
— Все в порядке, — наконец произношу я. — А вы как, месье? Куда пойдете?
— Ах, что до этого… — Его обвисшие щеки загораются синюшным румянцем. — Знаете, как говорится, отчаянные времена требуют… Одним словом, я возобновил контакт с одной моей очень старой знакомой — у нее очаровательный коттедж в Верноне… Так вот, чтобы не ходить вокруг да около, я просил ее руки.
— И что она? Согласилась?
— Ну, разумеется. Она, знаете ли, всю жизнь об этом мечтала. Но я не желал поступаться холостяцким образом жизни.
Он хихикает, отчего его челюсть, приплясывая, словно бы отделяется от остального черепа.
— Теперь что ж, ничего не поделаешь, — говорит он. — Все тома об орхидеях сгорели, больше нечего продавать.
Он переводит взгляд на свои жалкие ботинки, блестящие от импровизированного лака — яичного желтка. Я чувствую острую боль при мысли о том, чего он лишился из-за пожара. Пропал его бочонок с революционными артефактами. Табакерки с триколором, рукавица Руссо. Кипы старых…
…старых журналов…
— Вы Юниус, — выпаливаю я.
Слова срываются с моих губ одновременно с зарождением мысли. От звука этого имени Папаша Время разевает рот, и его рука начинает беспокойно шарить по груди.
— Что ж, вы правы. В прошлой жизни это был…
— Ваш псевдоним, которым вы подписывали статьи во «Всемирном курьере». Именно вы сообщали им о состоянии дофина. — Я прерываюсь, чтобы точно вспомнить фразу. — «Юниус что-нибудь придумает» — вот что отец записал в своем дневнике. Незадолго до гибели Людовика Семнадцатого. Он собирался поговорить с вами.
— Да. И поговорил.
— О чем?
— Знаете, вероятнее всего, мы обсуждали план побега.
Я долго и пристально смотрю на него, и только тут он понимает, какую тайну разгласил. По серым озерам его глаз пробегает рябь тревоги.
— Видите ли, дело в том… Не имело смысла оставлять мальчика там, где он находился. Воистину ужасное место! Пришлось… пришлось выкрасть его… Это был единственный выход.
— Но почему вы не сказали мне, что принимали в этом участие?
Но я уже знаю, что он ответит. Еще до того, как слова слетают с его губ.
— Из-за вашего отца, разумеется, да будет земля ему пухом! Он взял с меня клятву молчать. О том, что произошло, не должен был знать никто — никто! — а я, Эктор, человек слова. При всех моих возможных недостатках…
Он еще раз бросает взгляд на развалины дома. Долго, пока не устает, смотрит на грачей.
— А теперь?
— Теперь? Так ведь нет уже, похоже, смысла молчать. — Он вздыхает едва слышно. — А может, никогда и не было.
Глава 41
ТРОЯНСКАЯ ЛОШАДКА
У идеи был автор, и звали его Вергилий.
Подобно многим французским революционерам, профессор Корнель боготворил древних римлян. Как раз в тот момент, когда мой отец пришел к нему, он был занят чтением второй книги «Энеиды»: «Как был захвачен город». В Трою вкатили гигантского деревянного коня с греками в животе. Город побежден, стены полыхают, Гекуба рыдает…
А не проделать ли тот же трюк в меньшем масштабе?
Сказано — сделано: профессор Корнель приобретает вырезанную из кедра лошадку немного больше метра в высоту, полутора метров в длину и выдалбливает у нее в брюхе полость, достаточно объемную, чтобы вместить ребенка. Затем приделывает к копытам колесики, с помощью шила просверливает отверстия для дыхания, прикрывает полость выдвигающейся панелью с потайной щеколдой… и, проработав два дня, объявляет, что все готово.
— Готово к чему? — спрашиваю я.
— Готово к использованию. В тот же вечер ваш отец пронес ее внутрь. Это было седьмого июня.
Седьмого июня. Тем же числом датировано письмо, которое он оставил матери перед уходом. «Важное дело… небезопасное… я могу не вернуться…»
Вот, значит, что это было за дело: проникнуть в Тампль в наемном экипаже с профессором Корнелем и выдолбленной изнутри лошадкой.
— О, они, конечно, были поражены при виде вашего отца, катящего за собой деревянную лошадку. Но он очень спокойно объяснил ситуацию. Сказал, Комитет поручил ему доставить — что он придумал? — ах да, мирное приношение. От Пруссии.
— И они поверили?
— Ну конечно, пришлось подделать кое-какие бумаги.
Выяснилось, что в профессоре Корнеле пробудился дремавший прежде дар. Используя входные визы отца в качестве образца, с помощью бумаги, свечи и чернил он воссоздал личную подпись гражданина Матье вкупе с уникальной печатью Комитета общественной безопасности. Сходство с оригиналом было такое, что совпадал даже оттенок воска: цвета прогорклого масла.
Выглядели бумаги безупречно, для личного же подтверждения приказа было слишком поздно. Так что лошадке позволили проникнуть внутрь.
— И что дальше?
— Ваш отец лично занес лошадку в камеру Луи Шарля.
— Зачем?
— Разве не ясно? Чтобы посадить мальчика внутрь.
— Но как вы предполагали вынести лошадку обратно? Не вызывая подозрений?
О, для этого предназначался другой документ, доставленный тремя часами позже. Тоже «от Комитета», тоже поддельный. В нем объявлялось, что вышеуказанную лошадь надлежит незамедлительно убрать из башни.
— Всего через три часа?
— Поймите, юноша, на нас играло одно важное обстоятельство: всем известная непредсказуемость Комитета. Все знали: благословляемое на закате вполне могло к рассвету превратиться в незаконное. То же, судя по нашим документам, произошло и с лошадью: «Вторично рассмотрев вопрос, Комитет пришел к заключению, что никакой сын тирана не должен веселиться, пока французским детям недостает хлеба». Я сейчас уже забыл, как мы это дословно сформулировали, но звучало убедительно.
— И все получилось. Вашего отца опять впустили. Выделили даже двоих солдат, чтобы те помогли ему стащить лошадь вниз по лестнице.
— Но разве после ухода отца камеру не осмотрели? — спросил я. — Он писал, что стража заглядывала к Луи Шарлю по нескольку раз за ночь. И с проверки же начиналось каждое утро.