влажных ветров, от свободного дня, от солнца, от далекой музыки, от легчайшего головокружения. Он обошел умолкшую турбину кругом, думая, чем бы занять себя. Ему хотелось выкинуть что-нибудь легкомысленное, этакое мальчишеское. Раскачиваясь, стуча тростью и улыбаясь, полез он вверх.
Своею былою фронтовою походкой — так, по крайней мере, ему казалось — прошел он мимо стволов, за которыми работали они с Герасимом, мимо распределительного щита, радостно прислушиваясь к мерному стуку подошв.
Распределительный щит гидростанции был невелик, почти весь ток брала фабрика, вот этим рубильником включался рабочий поселок, а вон тем — рыбачья деревня, В двух озерах, лежащих одно над другим и соединенных каналом, скрыта сила, которой мог бы жить целый промышленный город. Но куда девать ее? В лес? Вот когда на том берегу, где впадает сплавная речка, выстроят целлюлозный комбинат, тогда мало будет и двух турбин, не то что одной, и разрастется распределительный щит. Но сегодня контрольные лампочки над рычагами и измерительными приборами были темны — сегодня гидростанция не работала.
Громадною своею ладонью Федор Иваныч взялся за железные перила винтовой лестницы. Закружились все стены и окна. Федору Иванычу пришлось пригнуть голову — лестница строилась не для его роста. Сначала сквозь стекла видел он широкие еловые лапы с нежными, светло-зелеными, мохнатыми побегами по краям. Голубизна только примешивалась. А потом, кроме голубизны в стеклах, ничего не было.
Федор Иваныч устал, и рубаха под пиджаком сделалась мокрая. Он с сожалением подумал, что, пожалуй, придется остановиться. Он глянул вверх: осталось немного, четыре оборота лестницы — и крыша. И Федор Иваныч, вместо того чтобы передохнуть, зашагал дальше.
Напрасно он так поступил.
Когда он поднял руку, чтобы открыть ведущий на крышу люк, сердце его вдруг остановилось. Чувствуя, что плывет куда-то вместе с лестницей, Федор Иваныч томительно ждал возобновления ударов. Первый удар сердца был как удар колокола. Федор Иваныч втянул в себя воздух и выдохнул его. Ноги Федора Иваныча стали слабы, как пустые мешки. Перила едва доходили ему до пояса, и он понял, что сейчас перегнется, сорвется и полетит вниз. Он обнял чугунный столб, вокруг которого вилась лестница, припал к нему щекой и медленно опустился на колени. Страха он не испытывал, было только неловко перед самим собой за свою слабость. Он улыбался по-прежнему.
Ему удалось подняться с колен. Он открыл люк, выбрался на гремящую железную крышу, сел и широко расставил жирные ноги.
Ветер был переменчивый и слоистый — с не оттаявших еще болот веяло холодом и сыростью, с нагретых солнцем песков несло теплом, запахом сухого валежника. Отсюда весь мир был лесом, темно-зеленым вблизи, лиловым вдали. Как осколки громадного разбитого оконного стекла, светлели в нем озера и реки. Пятна снега лежали еще на впадинах. От берегов тянулись желтые косяки песка, окаймленные низкорослой сосной. Серо-голубые полосы прежних лесных пожарищ, заросших вереском и голубикой, уходили к горизонту. Линия железной дороги, неестественная своей прямизной, едва угадывалась за вершинами дальних елей. Паровозный дымок, нежно-белый, висел, казалось, на одном месте, не двигаясь.
Все, что построено было людьми, что строил сам Федор Иваныч последние четыре года своей жизни, казалось отсюда легким и маленьким, как бы игрушечным, Федор Иваныч помнил историю каждого камня и все же с жадным любопытством оглядывал все заново.
Прежде всего увидел он длинное серое здание фабрики с оцинкованной крышей. До фабрики от гидростанции почти два километра, но прозрачность воздуха скрадывает расстояние, и фабрика кажется близкой, уменьшенной, сделанной из картона и жести. Справа от фабрики, на песчаном бугре возле верхнего озера, — рабочий поселок: странные домики, раскрашенные пестро, как раскрашивают деревянные лотки и миски.
Здание исполкома, выстроенное из обтесанных, покрытых желтым грунтом бревен, двумя этажами широких окон смотрело на площадь. Перед трибуной черно — там, по крайней мере, три тысячи человек. Как отчетливо видны знамена, а что на них написано — не прочтешь. Да, теперь уже три тысячи и даже с лишним, а четыре года назад, когда Федор Иваныч прибыл сюда с Михайловым, тут на триста верст в окружности было восемьдесят человек — жители рыбачьей деревушки, вон той, что лежит слева от гидростанции, за каналом, как кучка темной сосновой коры. Федор Иваныч напряг глаза, стараясь найти на трибуне Михайлова. Трибуна полна, там человек двенадцать, — Федор Иваныч тоже должен был быть с ними, — но никого в отдельности разглядеть невозможно. Пионерский отряд, запоздавший, подходит к площади по глубокому песку. Дети на светлом песке — как буквы на бумаге. Впереди барабанщик. Медные трубы оркестра блестят возле трибуны. Музыка то затихает, и тогда Федор Иваныч остается в полной тишине, то вдруг гремит так звонко, точно она здесь, за ближними елками: тогда Федор Иваныч вслушивается, надеясь расслышать речи, но, конечно, не слышит.
Но ему не нужно ни видеть, ни слышать, он и так знает, что происходит на трибуне. Каждое слово каждой речи известно Федору Иванычу. Если проработаешь с людьми четыре года так, как проработал с ними Федор Иваныч, будешь знать, что они могут сказать. Михайлов надел лакированные сапоги на высоких каблуках, чтобы хоть сегодня казаться повыше ростом. Ветер раздувает пушистые пепельные усы. Блестит лысина, — он, конечно, снял кепку, потому что ему всегда жарко, он суетлив, непоседлив. На нем гимнастерка военного покроя, — он почему-то хочет, чтобы его считали военной косточкой, для того и усы такие отращивает. Однако брюхо ему ни в какую гимнастерку не спрятать. Он говорит, конечно, о целлюлозном комбинате, потому что он теперь работает по комбинату и Москва только что решила комбинат строить здесь. Он говорит, что здесь будет город, большой город, с мостовыми, трамваями, вузами. Город! А что говорил Михайлов, когда Федор Иваныч предложил строить гидростанцию и фабрику именно здесь? Два озера с разными уровнями воды рядом, в двух километрах одно от другого — вот что тогда поразило Федора Иваныча. А Михайлов хотел строить непременно на реке, гораздо восточнее, и уверял, что канал обойдется дороже любой плотины. Они спорили с Михайловым всю дорогу до Москвы, и в Москве, в комиссии, Михайлов выступил против Федора Иваныча. А теперь он стоит и трубит: здесь будет город! Лучшие естественные условия в мире! Миллионы киловатт! Озера как ступени — одно над другим! Ну что ж, пускай трубит! Добрый Михайлов, старый товарищ! Они часто спорили, а все-таки много им пришлось поработать вдвоем. Было время, когда Зиверт, секретарь парткома, говорил, что все строительство на двух толстяках держится — на Федоре Иваныче и Михайлове. Это