— Милые мои «побеги», как я рада вас видеть! — сказала я этим пропотевшим чудакам в спортивных трусах, с волосатыми ногами.
Всего около часа мы просидели за столом, как мною начала овладевать умиротворенность, какой я не испытывала с самого дня приезда. «Побеги» были, как всегда, в своем репертуаре — рассказывали мне все сплетни, делились своими мыслями. От них я узнала, что какой-то бейсболист, которого взяли в музей, как выяснилось, имел интрижку с шестнадцатилетней темплтонской девчонкой, и новость эта взбудоражила весь город. Теперь я знала также, что Лаура Ирвинг, дочка Большого Тома, сбежала из дому неизвестно куда три недели назад. Том все это время очень переживал, поэтому и выглядит таким больным. Еще утверждалось, что все это время меня постоянно видели якобы «дико злющей»: «Ну прямо все нам это говорили, вот мы и пришли посмотреть собственными глазами».
Так сказал красавец Дуг Джонс, мой бывший школьный учитель английского, и, подмигнув мне, прибавил:
— Но мне ты не кажешься сердитой. Просто какая-то грустная, по-моему.
Они ждали от меня ответа. Наверное, надеялись, что я выложу все начистоту — объясню, почему вернулась домой. Я думала, не рассказать ли им про Праймуса Дуайера, про мои приключения в Арктике и про крохотный Комочек, поселившийся теперь у меня внутри. Но Том Ирвинг продал мне машину всего за пятьдесят долларов, Дуг Джонс назначал меня в школьных спектаклях на роли Джульетты и Дездемоны, Сол Фолкнер заплатил за мой колледж, и, поскольку он был богат и не имел своих детей, этот долг я могла не отдавать.
И вот сейчас я смотрела на них и вспоминала, как вообще подружилась с «побегами». Это был июнь, и мне было всего четыре годика, и я как-то пронюхала, что пресвитерианская церковь устроила на лужайке благотворительную продажу мороженого. До того момента я пробовала мороженое всего один раз в жизни — его мне дал слизнуть с красивой длинной ложечки один из ухажеров моей матери в кафе «Картрайт», когда мать на минутку отвернулась, — и оно мне тогда очень понравилось. Оно таяло у меня на языке — сладенькое, нежное, прохладное, да еще со всякими сюрпризами в виде орешков, фруктов и шоколада.
Поэтому в день благотворительной продажи мороженого я преспокойно ушла из дому — сделать это было не трудно: моя мать красила в тот день стены в столовой. Я самостоятельно добралась до церкви. И хоть Фрэнк Финни по материнской линии был иудеем, Иоганн Нойманн — лютеранином, а Том Питерс католиком, все «побеги» со своими семьями пришли на ту же лужайку, потому что благотворительная продажа мороженого — это событие в Темплтоне, событие, какого не пропустит ни один уважающий себя сплетник.
В свои четыре года я уже откуда-то знала, что надо тихим печальным голоском говорить, что у меня нет папы, — трюк этот имел поистине сказочную силу над взрослыми, особенно над мужчинами. Поэтому, когда я, прижавшись к долговязому колену Сола Фолкнера и жадно глазея на его сахарный рожок, в ответ на его вопрос: «Что случилось, девочка?» — прошептала, что у меня нет денег и нет папы, который купил бы мне мороженое, Сол сорвался с места и принес мне порцию ванильного.
— Вот тебе, лапочка, держи, — произнес он, и я рванула в кусты поедать новое сказочное угощение.
Моей следующей мишенью стал Том Ирвинг — он приглянулся мне тем, что в полном одиночестве дремал в шезлонге. Улыбаясь, он купил мне мятно-шоколадный брикетик и от всей души поцеловал в лобик. Так, постепенно освоившись и обнаглев, я подкатила к Дугу Джонсу, который кормил из бутылочки своего малыша. Он смерил меня скептическим взглядом — к тому времени у меня вокруг рта уже были разноцветные круги, — но все же протянул мне свою недоеденную порцию сливочного.
— Разве можно спокойно есть мороженое, когда рядом вздыхает несчастный беспризорный ребенок? — проговорил он.
У Фрэнка Финни его шоколадную трубочку я попросту «увела», и он, смеясь, позволил мне сделать это. И я уже носилась по лужайке как метеор с другими детьми, когда встревоженная Ви примчалась к церкви. Под звуки органа она ввалилась на лужайку мрачная и огромная, как страшный тролль. А ведь ей тогда не было и двадцати двух. Мне она тогда вообще казалась каким-то великаном. Взяв меня за шиворот и обнаружив, что я вся перемазана мороженым, она, вытаращив в ужасе глаза, воскликнула:
— О Боже, Солнышко, как же так! У тебя же аллергия на сладкое!
И мужики вокруг побледнели и понурились. Я заметила, что они тоже боятся ее. А я, как назло, а может, просто с непривычки к такой обильной жирной пище, начала блевать, и они все шестеро, столпившись перед моей матерью, бросились извиняться, пока она, подхватив меня на руки, не пошла прочь.
С тех пор «побеги» осторожничали, имея дело со мной. И сейчас, когда они спрашивали меня, что стряслось, я просто не могла рассказать им во всех подробностях, до какого предела докатилась.
Натужно улыбаясь, я объяснила так:
— Да обычное дело — разбитое сердце и все такое.
Они закивали, ничего больше не расспрашивая.
Потом отворилась дверь и вошла моя мать в своей медсестринской одежде. Вид у нее был мрачный и грустный. Изобразив на лице удивление, она спросила:
— Что это такое у вас?
— Да вот тоже молельная группа, — пошутила я.
«Побеги», растерянно улыбаясь, дружно поднялись из-за стола.
— Мы уже уходили, — сказал Том Ирвинг. — Рад видеть тебя, Ви.
Они все загалдели — как рады видеть меня, что я должна бегать с ними и что еще увидимся — и аккуратненько, по одному, начали вытряхиваться за дверь. Тут я наконец увидела причину их смущения — в прихожей, оказывается, топтался преподобный Молокан. «Побеги», потупившись, учтиво здоровались с ним и уходили.
— Да, это было неожиданно, — сказала Ви, уже сидя на стуле и растирая подъем на ноге, потом позвала: — Заходи, Джон! Я сейчас завтрак приготовлю.
Преподобный Молокан застенчиво протиснулся в кухню и чуть заметно кивнул мне. Одет он был как на загородную прогулку — в потешный байковый жилет и слишком короткие шорты, из-под которых торчали мучнисто-белые ноги, покрытые синюшными венозными разводами. Красные волосатые пальцы выпирали из дурацких сандалий, которые выглядели так, словно их соорудили из старой резиновой покрышки и отслуживших свое кожаных ремешков. Все это убожество, конечно же, довершал огромный железный крест — ни дать ни взять мельничный жернов на шее.
— Рад видеть тебя, Вилли, — сказал он.
— Ага, — ответила я. — Ну ладно, пока.
— Подожди! — крикнула мне вслед мать. — Я пригласила Джона, чтобы мы все вместе позавтракали, перед тем как я пойду отсыпаться за ночь. Подожди, что ты там говоришь, Вилли?
Но я посмотрела на преподобного Молокана и сказала:
— Нет, Ви, спасибо. Есть мне совсем не хочется, так что я уж лучше пойду.
Но кислое, расстроенное лицо матери так и мерещилось мне, пока я поднималась наверх, поэтому, походив из угла в угол по комнате, я вернулась.
— А вот кофе, пожалуй, выпью, — сказала я и уселась за стол напротив Молокана.
Мать заулыбалась, как будто у нее гора с плеч свалилась.
— Что, на природу решили выбраться? — поинтересовалась я.
— В общем, да, — ответил мне Молокан. — Я слышал, ты тоже любишь природу.
— Любила. Пока не стала жить в Сан-Франциско. Там горы тоже рядом, и природа красивая, но у меня совсем нет времени куда-нибудь выбираться.
Разочарованно посмотрев на меня, он важно изрек:
— Господь создал природу, чтобы отвлекать нас от наших мирских забот.
— Угу, — кивнула я, пожалев хлопочущую у плиты мать и решив не объяснять ему, что природа — это часть нашей повседневной жизни и что он не сказал сейчас, в сущности, ничего. Это все, что мы нашли поведать друг другу — блаженный богоборец и блудная проститутка-дочь, — а потом уж подоспела Ви с подносом, весело щебеча что-то про Глимми. За завтраком — я вдруг поняла, что тоже, оказывается, проголодалась, — она говорила о всяких чудесах и монстрах, о каких-то мутантах-уродах, что рождаются у рыб и млекопитающих. Я смотрела на мать и поражалась тому, что она держит за руку человека, которого не удостоила бы даже презрительной усмешки еще год назад.