в развалинах. Отступая, немцы взорвали многие дома, мельницу, вагоноремонтный завод. Горели склады.
Трибунальцы заняли первый этаж школы. Второй был разрушен.
Город был забит нашими войсками, техникой, лошадьми.
Играли гармошки, аккордеоны, баяны. Дымили походные кухни.
После ужина Горсков и Федотов решили пройтись по городу.
Уже стемнело. Они миновали несколько улиц и вышли на площадь к мрачному зданию костела.
На площади горели костры. Стояли распряженные тачанки, видимо из конно-механизированного корпуса. Возле одного из домов — танк «ИС» и три «тридцатьчетверки».
На танке стоял капитан и читал собравшимся вокруг красноармейцам и командирам какой-то документ.
— «Чувство мести к врагу мы должны обрушить на головы подлинных виновников этой кровопролитной войны… Нельзя смешивать дважды порабощенное немецким и венгерским фашизмом трудящееся население Венгрии с преступным венгерским правительством…»
— На нас работает! — пошутил Алеша.
Никто, казалось, не заметил, как в хмуром октябрьском небе тяжело проплыл самолет.
Площадь вздрогнула, три бомбы одна за другой грохнули с неба. Раздались крики, ржанье взметнувшихся лошадей.
Федотов отлетел куда-то в сторону, а Алеша почувствовал острую боль в правой руке и упал на брусчатку.
Откуда-то ударили зенитки, а Горсков лежал, ничего не понимая, прижав правую руку к холодному камню.
— Ты что, Алеша? — подбежал Федотов. — Вставай! Вставай!
Алеша бессмысленно смотрел на Федотова:
— Не могу, Саша, не могу!
— Давай я тебя, — суетился Федотов, стараясь приподнять Горскова, но тот заваливался на бок.
Алеша старался плотнее прижать горящую руку к мостовой. Так боль была терпимее.
А зенитки продолжали палить в черное небо. Трассирующими били пулеметы.
На площади кричали раненые… Три лошади лежали с разорванными животами. Одна, с перебитыми ногами, билась.
— Прикончи! Прикончи ее! — кричал кто-то.
Раздался выстрел, и лошадь затихла.
В свете костра Алеша увидел красноармейца, который прижимал к животу свой автомат. Под ним расплылось пятно крови. Он сам упал на автомат, и тот выстрелил.
Кто-то впрягал в тачанки лошадей, и на них клали раненых.
Кто-то матерился.
— Славяне! — кричал осипший голос. — Где вы, славяне?
Наконец Федотов силой оторвал Алешу от мостовой и поставил на ноги. Правый рукав шинели и гимнастерки у него был разодран. По клочьям текла кровь.
Алешу качало и подташнивало.
— Ты можешь идти? Здесь близко! Очень прошу тебя, Алеша, ну пожалуйста! — умолял Федотов.
— Я попробую, не сердись, я попробую, — шептал Алеша. — Как глупо! Как глупо!..
Они двинулись в сторону своих.
— Обопрись на меня, больше обопрись! — просил Саша.
— Сейчас, сейчас, только отдышусь, — повторял Горсков.
Его вырвало, стало чуть легче.
Левой рукой он прижимал правую, и она тоже была вся в крови.
Они добрались с трудом.
Алешу перевязали как могли, но все понимали, что ранение тяжелое.
— Надо искать врача, — сказал Серов.
Притащил откуда-то военфельдшера, пожилого мужчину с прокуренными усами.
Тот осмотрел раненого.
— У вас транспорт есть? Немедленно в госпиталь!
Завели газик, погрузили Горскова в кузов. С ним поехали Серов и Федотов.
По пути Алеша впал в беспамятство и, когда они приехали в госпиталь, уже ничего не понимал. В голове мелькали Катя, Светлана и почему-то Вера.
ХХХIII
Он пришел в себя на вторые сутки — в чистом белье, в большой десятиместной палате. Первое, за что ухватился, — рука. Она была цела. Правда, в бинтах, и на привязи, но цела.
«До чего не повезло, — подумал. — Отвоевался на самом финише войны. И так бездарно, глупо!»
Его каждый день навещали трибунальцы.
Через неделю Серов сказал:
— Кажется, завтра мы двинемся дальше… Но вы не огорчайтесь, Алексей Михайлович, вы нас еще догоните.
— Теперь не догонишь…
Горсков подумал, попросил:
— Скажите, Виктор Степанович, чтобы Федотов ко мне сегодня забежал…
Федотова он попросил:
— Саша, собери мои вещички. А главное, мои работы. Свяжи их покрепче. И занеси если можно, сюда.
Они обнялись.
Саша все принес — чемодан и картины.
— И… — Алеша не знал, как начать. — Рисовать тебе надо, Саша!
Федотов задумался.
Потом сказал:
— Сам знаю, но что-то оборвалось во мне, Алеша, после всего, что случилось. Особенно после этих шести месяцев проверки…
Первые две недели прошли благополучно, но потом рука опять заныла. Он уже знал, что ранение нелегкое: задеты кость и сухожилия.
— Придется ампутировать, — сказали врачи.
Горсков восстал:
— Ни за что!
Он понимал, что все рушилось. И «Спящая девушка», и «Предатель», и «Отступление», и все задумки на будущее.
— Ни за что! — повторил он начальнику отделения.
Его уговаривали, грозили, а он повторял одно:
— Ни за что!
Он дал подписку.
В декабре его погрузили в теплушку санитарного поезда. Поезд двинулся по узкой венгерской и румынской колее через Трансильванию на Яссы. Потом пересадка, санпропускник, и дорога, уже наша, пошла на Киев. Рука ныла. Он старался не смотреть на нее. Температуру скрывал. Боялся, что снимут с поезда.
Лишь в начале января они добрались до Москвы.
В Москве было очень холодно. Крепкие морозы сменялись пургой и метелями. Улицы еще плохо чистили, и город был завален снегом. Машины, автобусы, троллейбусы шли в один ряд. С крыш свисали огромные сосульки. Тротуары превращались в наледь и катки, люди скользили. В переулках совсем тесно. Слева и справа огромные горы снега.
Горскова отвезли в Сверчков переулок в госпиталь, что находился в бывшей 113-й школе. Госпиталь был старый, сложившийся, со своими традициями. Видимо, он существовал тут с начала войны.
Первый же обход врачей был неутешительный.
— Запустили, молодой человек, запустили!
Сделали снимки.
— И осколки остались. Металл и кость.
Его опять повезли на операцию.
— Доктор, а руку вы мне сохраните! Понимаете, я без руки…
Он не договорил.
— Попробуем, попробуем, молодой человек.
Операция длилась часа полтора. Горсков все видел, слышал, но ничего не чувствовал. Потом куда-то провалился.
Проснулся, пощупал руку: цела. Посмотрел в окно. Там каркали вороны, жались к карнизам воробьи и голуби.
Крыши домов лежали в огромных шапках снега. Из многих форточек торчали трубы «буржуек». Чуть левее в большом доме был отбит угол, стена испещрена осколками.
«Видимо, бомба попала», — отметил про себя Горсков.
В феврале, накануне Дня Красной Армии в Москве появилась Светлана.
— Ну, как ты здесь?
Она сразу заговорила с ним на «ты».
Ему показалось, что Светлана очень изменилась. Похорошела, что ль? Или посерьезнела? Повзрослела?
А она уже хлопотала в палате. Появились ведро и тряпка. Были вынесены судна и утки у лежачих. Санитарок не хватало, и Светланины заботы пришлись кстати.
Светлана пробыла больше недели. К ней привыкли, и, когда она уезжала, загрустили все обитатели многоместной палаты.
— Обязательно пиши, — наказывала Светлана.
— Как?
— Пиши левой, учись.
— Но у меня же и