Она потребовала рисунки забракованной декорации и нашла прелестным их кирпичный фон – имитацию гемм и инкрустаций.
– Лер идиот! Надо мне самой съездить в Водевиль, – сказала она Клэр, – посмотреть готовые декорации. Не поехать ли сейчас?
Сегодня нет репетиции. Четверг, утренник.
– А, черт! Тогда покажите мне вишневый бархат для кабинета Пломбино.
– Мы его еще не получили.
Моника не настаивала. На сегодня довольно! Но с ужасом подумала, куда ей девать время до вечера. Куда девать бесконечные пустые часы… Вечером она собиралась к Анике курить опиум. Свидание у Ритца с Еленой Сюз, сопровождающей молодую шведскую чету. Шведы хотели что-то купить или заказать. Но быть любезной по принуждению, из выгоды!.. Она представила себе кафе, маленькие столики все с теми же пирожными, шум, пустую, светскую болтовню.
Все чаще и чаще после встреч с людьми ее общества она испытывала отвращение ко всем этим Еленам, Жинеттам, Мишелям. Министерши, маркизы или просто мужние жены – они были не лучше, а пожалуй, и хуже какой-нибудь Кармен или Ирмы.
Моника надела шляпу и жакет. Уже несколько дней даже по вечерам она совершенно не занималась туалетом. Так проще – расстегнешь один крючок, и падает юбка. Аника помогала ей снять блузку – вот и все одеяние для курения.
«Аника, конечно, лежит и курит, – подумала она, – ей сегодня должны были принести опиум. Хорошая трубка – ничего нет лучше на свете!» Моника оживилась. В этом теперь заключалась вся ее жизнь. Ей нужно было вдыхать до одышки сладостный дым.
В тоскующей жажде его все тело покрылось холодным потом.
Она и раньше, после нескольких недель опьянения, испытывала те же болезненные явления. Но тогда она усилием воли заставляла себя не курить по нескольку дней, боясь засасывающей сладости яда. Но на этот раз слишком увеличила дозу и мечтала только об одном: еще и еще!
Отупение! Нет – небытие, презрение к миру реальностей, презрение ко всему тому, что исчезало после первой трубки, а после двадцатой претворялось в несказанное блаженство…
Как она и думала, Аника ждала ее в темноте, простертая на подушках. На подносе с курительными принадлежностями слабо мерцала лампочка, наполовину завешенная серебряной бабочкой – точно лампадка у гроба.
– Это я, – сказала Моника, – лежи.
После серебристых летних сумерек маленькая комната, вся пропитанная тяжелым дымом опиума, с опущенными шторами и задернутыми портьерами, показалась ей желанной, как склеп.
Но Аника уже повернула выключатель. Красный фонарь осветил лежащую курительницу в ритуальном костюме. Лицо скрипачки было мертвенно-бледно, кости, обтянутые кожей. Она хрипло сказала:
– Ты попала неудачно! Пасты нет!
– А я думала…
– Нет! Тот тип, который должен был мне ее принести – настоящую, прямо из Лондона, – попался вчера в «Сапфире». Можешь себе представить! Не из-за опиума – никто и не знал, что он у него есть. Из-за кокаина! Все забрали.
Она злобно усмехнулась и заговорила быстро, с лихорадочной поспешностью всех кокаинистов.
– Какие идиоты все эти парламентские ослы с их законами! Курам на смех! Наркотики!.. Болваны они! Дядюшка Гютье – блюститель нравственности! Как это тебе нравится? А если я хочу отравляться? Уж если бороться с наркотиками, так пусть начинают с алкоголя. Но этого они не посмеют. Небось, кабатчики ведь тоже избиратели.
Слава богу, «снег» у меня еще есть. Мне продала женщина, которая арендует уборную в «Пеликане». Полную коробку. Смотри!
Она, смеясь, показала на маленькую эмалевую коробочку.
– И потом, я знаю, где его можно достать. У аптекаря в Жавелле, понимаешь. Но пасты – никак. У тебя не осталось?
– Есть немного на дне банки.
– Дай сюда. Лень? Ладно, оставь! Будем курить дроп. Я уже все старые трубки пообчистила. Но вот та, большая из слоновой кости, еще полная.
Она закашлялась, потом повторила тем же хриплым голосом:
– Дроп, он крепче. Больше одурманивает.
Ей, как пьянице, нужно было все крепкое.
Аника вздохнула:
– Да, если бы этого не было в жизни… Ну, иди, ложись.
– Дай раздеться.
Моника по привычке разделась в темноте и надела широкий китайский халат. Потом легла на свое место, растянувшись около подноса, и машинально повернула бабочку на лампе.
Аника воспользовалась передышкой, набила себе нос кокаином и раздраженно крикнула:
– Ты долго мне еще будешь свет в глаза пускать!
Моника подумала: ну и нанюхалась, матушка!
Болтливое возбуждение от кокаина, несмотря на уговоры Аники, ее не пленяло. Она предпочитала безмолвный экстаз опиума.
Отказавшись от понюшки, она насадила на иголку скатанный шарик черной пасты, составляющий на сегодня все ее угощение. Ничего!.. Можно наверстать потом!
Но дроп был слишком тверд и, тая, не удерживался на острие. Ей все-таки удалось наконец растопить одну каплю и приготовить трубку.
Тогда, поднеся чубук к губам, Моника жадно втянула дым. Он был так жгуч, что она его выпустила сейчас же. Обычно, когда опиум был свеж, она задерживала пьянящий яд, наслаждаясь всем телом.
Моника положила трубку и опустилась на подушку. Запах опиума, которым было пропитано ателье, его тяжелый, проникающий аромат одурманивал, лишая сознания.
Аника воскликнула с удовольствием:
– Однако, голубушка!
– Не кричи! – взмолилась Моника. – От твоего голоса точно поезд грохочет над головой.
Всякий шум казался ей нестерпимым, чудовищным. Но вскоре звуковые волны отхлынули, отодвинулись стены. Все отходило далеко-далеко, и хриплый голос Аники постепенно переходил в шепот. Исчезло время. Качающие волны наполнили пространство. Несказанное чувство одновременно и пустоты, и полноты наполнило душу Моники.
– Послушай, – словно из другого мира тараторил далекий голос, – здорово это на тебя действует! А если бы ты еще кокаинчику нюхнула! Я уже третий грамм со вчерашнего вечера кончаю, понимаешь. Ей богу, это самое лучшее лекарство от морской болезни. Жизнь! Меня от нее тошнит. Хорошая понюшка, хорошая трубка, и все как рукой сняло! Есть такие врачи, которые при сильных болях не дают морфия, пугают, что можно привыкнуть. Что же, и подохнуть нельзя спокойно? По какому праву эти негодяи меня смеют приговаривать к жизни?! Моя шкура, не их! Потому-то и процветают их лавочки. Подумаешь! Любви, во-первых, не существует, это только слухи такие распустили! Есть дураки, которые перегрызают друг другу глотку из ревности… Наслаждение! Подите вы в… Бездонный колодец, да только пустой! Искусство? О, моя скрипка, где ты?… Талант? Он у меня, может быть, и был. Да, да, «великая артистка» – это мы слыхали. Давно это было… А потом… У Шопена тоже был талант. Только он хоть ноты умел кропать. Все же осталось после кое-что. А я все выпустила в трубу! Чужую музыку исполняла. Неудачница! Даже ребенка не умела родить! Черту я нужна!
Она нервно открыла коробочку и взяла новую понюшку.
– Бери! – властно приказала она Монике. – Лучшее лекарство! Когда оно есть, наплевать на все.
– Нет, – сказала Моника, – я все же предпочитаю твой паршивый дроп.
Первое сильное ощущение рассеялось. Она опять стала приготовлять шарики, но выкурить трубку в один раз ей больше не удавалось. Тогда, бросив ее, по совету Аники, она вдохнула раз за разом несколько понюшек кокаину.
Но вместо ожидаемого успокоения большая доза «снега» возбудила ее еще больше. В один миг одеревенели нос, лоб и виски. Анестезия наступила так внезапно, что она почувствовала себя каким-то автоматом и, как Аника, начала говорить, говорить в пространство, сама себя не слыша. Острота всех восприятий сразу пропала. Механически размахивая руками, она бесконечно болтала. И всю ночь, лежа у подноса, они кричали, словно глухие, не слушая, перебивая друг друга. На рассвете лампочка погасла. Моника очнулась – оледенелая уже в полдень. В ателье царил мрак. Аника спала, такая бледная, что она испугалась – точно мертвая – и потрогала холодную руку… Но плоская грудь равномерно дышала… Моника, не тревожа ее, ушла.
Днем, совсем разбитая, она все-таки побрела в Водевиль. Шла вторая репетиция с декорациями, и из администрации протелефонировали еще утром, что Эдгар Лэр желает видеть лично мадемуазель Лербье. Подходя к сцене, она остановилась в смущении. На сцене ссорились. Лэр орал:
– Академия!.. Плевать мне на нее! Ваша пьеса от этого не лучше! Все такая же дрянь! Понимаете вы?! Единственно, что ее спасает, это постановка.
– Но, милостивый государь!..
Она узнала раздраженный голос Дюссоля, тотчас же покрытый рычанием актера:
– А-а-а!
При ее появлении они замолчали.
Лэр решительно нахлобучил шляпу и, размахивая тростью, ринулся со сцены. Фернанд Дюссоль глядел на него в недоумении. Режиссер и директор, волнуясь, побежали вслед, хватая его за фалды. Но оскорбленный Лэр не желал ничего слушать. Все трое скрылись за дверью.
Фернанд Дюссоль кинулся к Монике и, потрясая седой гривой и горя негодованием, рассказал ей в чем дело. Измученный на репетициях сумасбродством Лэра, он, во избежание скандала, принужден был отложить свои замечания до того момента, когда пьеса будет уже готова к спектаклю. Так требовал Лэр, не допускающий в своих постановках никаких указаний, особенно авторских…