Несмотря на испытанную боль, Моника мужественно принудила себя продолжить лечение. Несомненно, она довела бы его до конца, если бы доктор не увлекся ее красотой. Приняв ее безразличие и простоту за развращенность, он на третьем сеансе вдруг позволил себе некий недвусмысленный жест и Моника с глубоким отвращением указала нахалу на дверь.
– Хорош гусь этот ваш Гильбур! – сказала она через несколько дней мадемуазель Клэр. – Впрочем, может быть, некоторым его пациенткам это и нравится.
Ее возмущала постоянная грубая похотливость большинства мужчин. Даже некоторые животные и те предаются ей в известные периоды… Она же не сучка, наконец! Какое у этого маньяка могло быть представление о женщинах вообще и о ней в частности? Этот случай оскорбил ее до глубины души.
Итак, к горечи бесплодия прибавилось еще новое разочарование. В глазах этого животного она представляла собою лишь объект наслаждения, и в этом он сходился со всеми, кто за ней более или менее ухаживал. Никому не было дела до ее мыслей и чувств – до лучшей части ее существа. Чего же ждать от жизни, не согретой ничьей бескорыстной привязанностью? К кому или к чему она сама могла привязаться за отсутствием сына или дочери – маленькой души, творческого материала в ее руках? Какой мужчина стоил ее любви? Что может заполнить пустоту?
Это тяжелое сомнение совершенно омрачило всегдашнюю ясность ее мысли, в другое время, конечно, указавшей бы ей настоящий путь. Все врачи ей стали противны. Не приходило в голову, что своим исключительным примером подтверждает общее правило профессиональной порядочности.
Да и к чему, вообще, это хирургическое вмешательство, если никто ее не любит, и она не любит никого!
И с тех пор Моника поплыла по течению…
Она сознавала, что ее губит слабость воли – и все-таки с закрытыми глазами устремилась навстречу року. Самый обыкновенный случай поразил ее своей неожиданностью и до предела обострил мизантропию.
Пломбино, не перестававший ее преследовать после первой неудачной попытки, как бы случайно оказался ее соседом за большим обедом, данным мадам Бардино под предлогом отпразднования назначения ее мужа в правление Соединенного Нефтяного Банка. Настоящая же причина была другая: облегчить барону разговор с Моникой, от которого он ждал желанного результата. Отвергнутая страсть мучила его, как мания. У него не хватило даже сил сдержаться до конца обеда. За десертом Пломбино не вытерпел и, покраснев, настойчиво прильнул коленом к ноге Моники. Она насмешливо обернулась к гиппопотаму:
– Вы больны?
Он сопел, устремив глаза на вырез ее платья, пожирал взглядом округлость плеч, руки античной статуи и бархатистую спину. Гости вставали из-за стола, и ей поневоле пришлось положить руку на неуклюже подставленный локоть. Шумно вздохнув и искренне волнуясь, он заговорил неуверенным тоном:
– Послушайте, я люблю вас… Вы отказались декорировать мой особняк в парке Монсо. Почему? Я заплатил бы за эту честь двести тысяч гонорара и открыл бы вам кредит в миллион франков. И больше – если бы вы потребовали, я отдал бы все, что имею, за счастье вам понравиться!
Моника вызывающе смеялась:
– Я ошиблась! Вы не больны – вы просто сошли с ума!
Они входили в салон. Моника хотела было расстаться с бароном, но он схватил ее за руку и увлек в угол – за ширмы под пальмами.
– Я знаю, что деньга для вас ничто… Они у вас и сейчас есть, а в будущем вы не будете знать, куда их девать.
– Ошибаетесь! Во Франции слишком много бедных, а в России люди тысячами умирают с голоду. Сперва отдайте им то, что вы предлагаете мне, а потом увидим, окажу ли я вам эту честь – работать для вас. Голод на Волге, нагромождающий перед воротами кладбищ груды детских трупов, нищета, доводящая до людоедства, двухлетняя братоубийственная бойня – все это приводило Монику в отчаяние и ужас при мысли о России.
Опустив глаза, она думала о минувших торжествах, о царях, приветствуемых Парижем, о президентах Республики, чествуемых в императорских дворцах. Миллионы, вытянутые пломбинами, рансомами, бардинами из мужицких тел, из мещанских сундуков, миллионы, пропавшие потом в двойной пропасти Войны и Революции или расхватанные на лету всеми этими разбойниками, разжиревшими на них же, – гангрена, разъевшая народное братство.
Эта лавина катастроф потрясла ее душу.
Человечество!.. Жизнь!.. Везде только насилие и ложь! И еще люди осмеливались говорить о принципах справедливости, призывать к закону, праву, порядку. Что им было нужно, кроме похоти и гурманства? Пломбино олицетворял собой их алчную банду. Он – плоть от плоти этой касты, разбогатевшей на народной нищете.
Ненавидя это толстое брюхо, выставленное напоказ, Моника преклонялась перед страданиями замученных рабочих, сбитых, как скоты, в своих конурах – гнездилищах вшей и туберкулеза.
Обман слепого и неясного выборного законодательства довел их до гибели.
Она почти одобряла в эту минуту бомбу анархиста – выразителя народного гнева. Но бомба – не выход из положения. Только ненужный и даже вредный шум. Возмездие!.. Но как? – если пулеметы находятся в руках сытых и еще не переменили хозяев!
Много раз, выходя из ночных ресторанов, окруженная скоморохами и марионетками в бриллиантах, она оставляла в одну ночь такие суммы, на которые можно было бы кормить целый месяц всех голодных, Моника видела перед собой страшный призрак Революции.
В этот вечер в салоне Бардино он неотступно стоял перед ее глазами.
Там был министр финансов, делегированный национальным блоком под республиканской вывеской национальных банков. Там были дельцы в черных фраках, с лицами хищных воронов или разжиревших свиней, цинично равнодушных ко всему, политические деятели, женщины, раздетые, как в постели, и, наконец, перед ней – Пломбино с отвратительным сальным взором…
– Это обещано? – картавя, спрашивал он. – Так как вы ничего от меня не хотите, я открываю текущий счет в два миллиона франков для ваших бедных.
Желание Пломбино смягчить хотя несколькими каплями своего золота эти невообразимые страдания растрогало Монику, и она сказала:
– Может быть… Но вы должны знать, что эти деньги меня ни к чему не обяжут как женщину.
Он простонал:
– Да! Да! Ах! Если бы вы захотели – не сердитесь – только стать баронессой, жить около меня… Вы будете делать все, что вы захотите… Никогда я не переступлю порога вашей спальни! Никогда!
Она прочла в его глазах намек на всю эту сделку. Любовники? Да, он приведет их ей сколько нужно! И будет смотреть в замочную скважину, как это делает Гютье… Отвращение охватило Монику, и она повернулась к нему спиной, пожимая плечами. Но Пломбино упрямо шел за ней.
Тогда Моника резко сказала, имитируя его акцент:
– Никогда, вы слышите, никогда я не буду работать для вас, если вы еще раз возобновите этот разговор!
Тогда толстяк позеленел и повторил:
– Только быть около вас… вдыхать ваш аромат… Вы будете свободны… Совсем свободны…
Глухим, срывающимся голосом Моника ответила:
– Вы подлец! Неужели вы не видите, до какой степени все, что вы говорите, и все, что вы думаете, унижает ваше достоинство и позорит меня? А, молчите? Вы с вашим богатством олицетворяете для меня все самое низкое, презренное и жестокое в мире! Ваше желание пятнает меня, ваша роскошь вызывает во мне отвращение. Вы… – она остановилась. – Нет, бесполезно – вам все равно не понять.
Он вздохнул:
– Как вы жестоки!
Она посмотрела на него, пузатого, жалкого.
– Да, вам не понять… Довольно! Но простите, я сегодня грустно настроена. Бывают такие дни… Достаточно одной капли грязи – последней, чтобы переполнить душу.
Он проглотил оскорбление и смиренно склонился:
– Простите меня, Моника. Я не хотел… Я не знал… никогда больше не заговорю об этом. Но, чтобы доказать мне, что вы не сердитесь, обещайте мне только одно – когда вы захотите, когда вы сможете… заняться моим домом… через мадемуазель Клэр, если вам не хочется самой… чтобы я мог чувствовать вас всегда там, в вашей работе… Нет! Нет! Я молчу! Я пришлю вам завтра чек на триста тысяч франков на ваших бедных – только не сердитесь, мне так хочется хоть изредка встречаться с вами. Мерси… Мерси…
Она смотрела на Пломбино без сожаления. Слюна выступала у него на губах. Он так боялся быть отвергнутым окончательно. Но под этим страхом и приниженностью все же таилась хитрая и цепкая надежда, надежда миллионера, который привык все покупать.
Мадам Бардин о, улыбаясь, уже спешила к ним, чувствуя необходимость посредничества. Моника воспользовалась этим.
– Пора домой.
– Почему так рано? – воскликнула Понетта. – Марта Реналь приедет петь после оперы.
Но Моника сердито отнекивалась:
– Нет, нет, у меня спешная работа… Как раз для барона.
Лицо мадам Бардино расплылось от восторга. Она предвкушала уже крупную сумму комиссионных и не сумела различить в словах Моники сарказма.