григорианской школы, посетила и других людей, которые не замедлили применить ее к французским и английским королям. Конечно, церковь всегда учила, что чудеса не доказывают святости; способность творить чудеса дается людям от Бога, который избирает своим орудием, кого ему угодно[239]. Однако эта теория, в которой сговорчивые умы, вроде Гвиберта Ножанского, видели способ согласить королевские исцеления с ортодоксальным вероучением, не могла не казаться богословам более строгим всего лишь жалкой уловкой; они прекрасно знали, что народ думает иначе. Авторы, признававшие, что светский государь способен, именно потому, что он — государь, совершать чудесные исцеления, укрепляли — хотели они того или нет — в душах то самое представление о сакральности королевской власти, которое реформаторы изо всех сил старались разрушить.
Их умонастроения превосходно выразил в то время, когда обряд возложения еще только складывался, Уильям Мэлмсберийский, который, как мы помним, рассуждая о чудесах, приписываемых святому Эдуарду, спорил с теми, кто, «толкуя о сих чудесах лживо», утверждает, будто «не оттого король обладал даром исцелять, что был свят, но оттого, что дар сей — наследственная привилегия королевского его рода». Удивительно, что этот откровенный протест остался единственным в своем роде. Другие сторонники той же доктрины также протестовали на свой лад, однако делали это в более завуалированной форме. Во Франции в течение почти двух столетий вся литература церковного происхождения (а к таковой в рассматриваемую эпоху относились все сочинения исторического и дидактического характера) хранит насчет чудотворного обряда почти единодушное молчание; точно так же обстояло дело и в Англии, причем там молчание продлилось еще дольше, и кто поверит, что причиной тому была случайность или небрежность? Возьмем, например, сочиненное между 1235 и 1253 гг. письмо, в котором епископ Линкольнский Роберт Гростет (Большеголовый) объясняет своему государю Генриху III, по его просьбе, природу и следствия помазания на царство[240]; напрасно стали бы мы искать в этом тексте хоть одного намека на чудесный дар, который, по убеждению толпы, сообщается королю при миропомазании; поверить в то, что епископ забыл о нем, невозможно; значит, речь идет о сознательном умолчании. Лишь два автора составляют исключение из правила: Гвиберт Ножанский во Франции, Петр из Блуа при английском дворе; ничего удивительного в этом нет: оба всегда относились довольно прохладно к идеям новой григорианской школы; Гвиберт, современник грозного папы, не сочувствовал гонениям на женатых священников[241]; Петр из Блуа, приближенный Генриха II, судя по всему, одобрял церковную политику своего повелителя, как известно, относившегося весьма неблагосклонно к «свободам» духовенства[242]. Лишь люди столь безразличные к заветным идеям реформаторов могли упоминать в своих сочинениях о королевском чуде; другие молчали, повинуясь своего рода приказу — негласному, но тем не менее весьма властно принуждавшему умы к подчинению. Ведя речь о французском обряде, я уже говорил, что старания историков отыскать упоминания о нем в текстах определенного, довольно длительного периода остаются безрезультатными; теперь мы знаем причину этого безмолвия текстов; она заключается во влиянии, которое оказало на умы великое пробуждение XI века и которое было столь мощно, что продолжало сказываться в течение двух последующих столетий. Не стоит удивляться тому, что влияние это распространялось с равной силой на всех писателей этой эпохи, не только на богословов или на монастырских хронистов, но также и на авторов, писавших на народной латыни, на жонглеров, которые, кажется, никогда, ни в одной эпической поэме, ни в одном рыцарском романе не вывели легендарных королей совершающими те чудесные исцеления, которые постоянно совершали на глазах у этих авторов короли реальные. Сегодня нам известно, что все эти люди в гораздо большей степени, чем считалось прежде, подчинялись велениям церкви[243].
Однако, могут спросить меня, отчего же сторонники григорианских идей избрали тактику молчания? как объяснить, что эти отважные фанатики не осудили резко и открыто тот обряд, который, должно быть, вызывал у них отвращение? С другой стороны, ведь и они, в конце концов, были не единственными хозяевами положения; наверняка даже в рядах духовенства у них нашлись ловкие и красноречивые противники; отчего же никто из этих последних не вступился напрямую за королевское чудо? Григорианское движение вызвало обширную полемику, оказавшую решающее влияние на политическое становление средневекового мира; отчего же вышло так, что в ходе этой полемики никто ни разу не заговорил об исцелении золотухи посредством возложения рук? Ответ прост: эта великая схватка идей разворачивалась по преимуществу вне Франции и Англии. Тот загадочный английский или нормандский писатель, которого, за неимением лучшего, мы называем Иоркским Анонимом, представляет собой, пожалуй, единственное исключение из правила[244]; ему, однако, нельзя бросить упрек в том, что он хранил молчание об обряде, который в его время только что возник, а может быть, даже еще и не сформировался. Все остальные авторы, участвовавшие посредством книг и памфлетов в сражениях вокруг григорианской реформы, были немцы или итальянцы, думавшие только об Империи и пренебрегавшие западными королевствами. Это не означает, что великое сражение regnum с sacerdotium (монархии со священством. — лат). не потрясло основы государства также и в этих странах, однако долгое время результаты этого сражения сказывались только на конкретных деталях, касавшихся назначения на те или иные церковные должности или же фискальных либо юридических свобод духовенства. Конечно, хотя эти ожесточенные споры и были ограничены предметами сугубо практическими, за позициями спорящих угадывалось противостояние соперничающих концепций и контрастных чувств. Однако этот глубинный антагонизм чаще всего оставался если не неосознанным, то, во всяком случае, невыраженным. Это правило знало несколько исключений, однако они были чрезвычайно редки, и позже мы увидим, что самое яркое из них породили обстоятельства сами по себе исключительные. В общем, объяснялось ли это мудрой сдержанностью (ибо никогда ни во Франции, ни даже в Англии борьба не достигала такого накала, как в Империи) или же отсутствием склонности к теоретическим спекуляциям, но в обеих интересующих нас странах никто никогда не стремился к обсуждению основополагающих принципов. По крайней мере, во Франции этого избегали вплоть до того момента, когда при Филиппе Красивом Капетинги, сделавшие свое королевство великой европейской державой, стали претендовать на то место, которое оставили пустым Гогенштауфены, покинувшие мировую политическую сцену; в эту пору французский король принялся в свой черед защищать мирскую власть; французские полемисты, по примеру своего государя, вступили в бой и, как мы сейчас увидим, не преминули вспомнить о чудотворном королевском даре.
Впрочем, в нашей стране заговор молчания начал постепенно нарушаться еще