До последней недели у Гердта было полное понимание и совершенно свежая голова. Твоя физика уже отказывает, а ты чувствуешь себя абсолютно молодым человеком — вот этот контраст, я думаю, был самым угнетающим обстоятельством последних дней жизни Зиновия Ефимовича. Он так же продолжал получать удовольствие и от жизни, и от приходящих в дом людей, от хороших новостей — только уже лежа в постели…
На один из последних «Чай-клубов» он пригласил всех своих друзей, и передачу практически вела вся компания. Думаю, что задумка эта была отчасти связана с желанием Гердта собрать всех… на всякий случай. Он захотел увидеть всех, пообщаться со всеми дорогими его сердцу людьми, потому что не знал — когда именно с ним случится, не знал, но уже ожидал. Момент ухода — это ведь очень личный момент, это тайна. Ну как еще собрать всех? Ведь не скажешь же: «Вы знаете, друзья, я вот уже чувствую… Приходите, попрощаемся…» И он придумал вот такой повод: «Я веду такую передачу… Я всегда приглашал к себе одного-двух человек, а теперь пусть будет, как будто вы все меня пригласили к себе!..» Все пошли на эту игру, понимая, в общем… что на самом деле за этим стоит. Слава Богу, ему удалось еще встретить свое восьмидесятилетие.
Когда я говорю о трезвости Гердта, вот это «телевизионное» восьмидесятилетие я тоже имею в виду. Ему было очень трудно в этот вечер, физически трудно… Но он хотел еще раз, и теперь уже точно в последний раз, побыть со всеми.
Он никогда не демонстрировал свои проблемы, поэтому у большинства создавалось впечатление, что Зяма — этакий баловень судьбы, несмотря на ногу, вполне благополучный и удачливый. Для него это было дурным вкусом — сидеть и жаловаться на жизнь. На плохое здоровье, на отсутствие денег… «Ничего, ничего!.. Найдем выход!.. Что-нибудь продадим, займем, перезаймем… Всё — ерунда! Главное — все живы и здоровы!..» У него была потрясающая закалка. Я убежден, что когда человек встречается с войной — так или иначе он понимает цену мнимым величинам и настоящим.
Он никогда не хохмил ради того, чтобы хохмить, хотя большинство соотечественников знают и помнят Гердта именно великолепным рассказчиком, автором многих и многих острот, крылатых выражений, собирателем всяких смешных историй, баек и анекдотов… Но это всего лишь маленькая (крохотная!) часть такого «айсберга», как Гердт. Он очень любил людей!.. Если он избирал человека в друзья, то ценил и защищал его, как мог, насколько хватало сил и возможностей. А друзья у него были не только из артистического круга. Были ученые, врачи, профессора…
Вообще он не любил театра в смысле актерства и неоднократно говорил, что он сам не артист. «Да какой я артист?..» В актерской среде очень редко можно встретить человека, который вдруг восхитился бы успехами коллеги. Который вдруг скажет искренно: «Слушай, ты гениально играешь! Я — вообще никто, а ты — гений!..» Это очень большая редкость, потому что у каждого свои мотивы, свои соображения, свои амбиции, свое восприятие себя в профессии и так далее. Гердт мог посреди спектакля заплакать или прохохотать минут двадцать без остановки. А потом, придя за кулисы, воскликнуть: «Ничего подобного я в своей жизни еще не видел! Это потрясающе! Ты — гений!..»
О своих ролях Гердт говорить не любил. И всегда был склонен себя недооценить. Когда ему говорили какие-то комплименты, ему, конечно же, по-человечески было приятно, но он всегда старался тут же перевести разговор на другую тему. Есть артисты, которые обожают получать восхищенные признания в свой адрес! Более того, если они их не получают, они уже начинают подозревать «что-то не то»… Им даже человек может разонравиться из-за того, что он вовремя не подносит комплименты. Есть такая патология… потому что актерская среда в большинстве своем нездоровая. Гердт же был даже, я бы сказал, озабочен тем, чтобы, не дай Бог, не преувеличить себя.
Я наблюдал его встречи со зрителями в разных городах — это были всегда полные залы. Он был любимцем. Если его останавливал инспектор ГАИ, то, как только узнавал Гердта, моментально расплывался в улыбке, козырял и отпускал его. Все начинали улыбаться, как только понимали, что перед ними Зиновий Гердт. Так вот, на встрече со зрителями он рассказывал «о друзьях, о профессии, о себе». Это было названием его вечеров и концертов, которые превращались в рассказы о Мейерхольде, о Твардовском и многих других… и о себе как о человеке, которому судьба позволила с ними встретиться. «Я» — в последнюю очередь, а если дело не дойдет до «я» — еще лучше!.. «Смотрите, с кем я только не дружил, с кем только не выпивал!..» — это было не про Гердта.
На чужие спектакли он всегда приходил с желанием, чтобы ему понравилось. Не с желанием, так сказать, про себя свериться: «Ну, я так и знал, что это будет полная ерунда», а с тем, чтобы обязательно получить удовольствие. Он вдруг начинал хлюпать, становился очень сентиментальным, начинал переживать, как ребенок, хохотать… Я очень любил звать его на первые, премьерные спектакли, потому как знал, что зову зрителя чрезвычайно благодарного. Если он что-то советовал, то делал это крайне деликатно, одновременно как бы проверяя — не ранит ли это тебя, близко ли тебе то, что он тебе предлагает. Если не близко — то замечание моментально снималось.
Уход Гердта из театра Образцова был принципиальным. Он ведь мог и не согласиться на уход, когда Образцов выставил в Министерстве культуры свои условия: «или я, или Гердт»… О том, чтобы как-то подвинуть Сергея Владимировича и встать на его место, у Гердта, я уверен, и мысли быть не могло!.. Тут дело было в другом, но теперь, к сожалению, это уже неважно. Ведь с чем Гердт боролся? С тем, что театр Образцова переставал быть живым организмом, обслуживая какие-то определенные интересы. Художественно он стал падать вниз. Бульшая часть актеров была растренирована и развращена поездками за границу. Тогда ведь никто никуда не ездил, а театр Образцова не вылезал из-за рубежа…
Вот весь этот комплекс проблем и некая бездарность, которая повисла в театре, Гердта как члена художественного совета очень сильно волновали. Обо всем этом он говорил открыто, между тем как Сергея Владимировича, по-видимому, всё устраивало…
Поэтому Гердт там же, в министерстве, попросил чистый лист бумаги и ручку (никто поначалу даже ничего не понял) и написал заявление об уходе.
Он обожал Катю и считал ее своей дочерью. Он глубоко был убежден, что она человек по-настоящему одаренный, талантливый, которому Господь отпустил очень много сил и возможностей. Еще больше он обожал моего сына — своего внука — и даже сходил с ума… Бывает у некоторых дедушек такой перебор по отношению именно к внукам. Они не так любят своих детей, как внуков… Он мог двадцать раз на дню позвонить: «А что он сейчас делает?.. Он мне сегодня ни разу не звонил… А …?» Это было уже такое дрожание… И это замечательно, потому что когда к тебе в детстве прекрасно относятся, это рано или поздно потом отзовется, даст свои чудесные плоды.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});