В. Как ты относишься к тому, что тебя узнают?
О. Мне это нисколько не мешает, и это очень кстати, когда хочешь обналичить чек в чужом месте. Хотя иногда случаются занятные происшествия. Как-то вечером в Ки-Уэсте я сидел с друзьями за столиком в людном баре. За соседним столиком сидела слегка пьяная женщина с очень пьяным мужем. Она подошла ко мне и попросила расписаться на бумажной салфетке. Мужа это, видимо, рассердило; он подошел, шатаясь, расстегнул брюки и, вытащив свое хозяйство, сказал: "Раз ты даешь автографы, распишись здесь". Все вокруг умолкли, так что многие услышали мой ответ: "Не уверен, что смогу расписаться полностью, но инициировать, пожалуй, смогу".
Вообще я не прочь давать автографы. Одно меня достает: все без исключения взрослые мужчины, бравшие у меня автограф в ресторане или в самолете, непременно оговаривались, что просят не для себя, а для жены, или дочери, или подруги.
С одним моим другом мы часто совершаем долгие прогулки по городу. И нередко какой-нибудь встречный замешкается, нахмурится с выражением: "Это он или не он?", потом остановит меня и спросит: "Вы Трумэн Капоте?" Я отвечаю: "Да, я Трумэн Капоте". Тогда мой друг делает свирепое лицо, трясет меня и кричит: "Черт возьми, Джордж, это когда-нибудь прекратится? Однажды ты доиграешься!"
В. Считаешь ли ты беседу искусством?
О. Да, умирающим. Большинство знаменитых разговорщиков — Сэмюел Джонсон, Оскар Уайльд, Уистлер, Жан Кокто, леди Астор, леди Кьюнард, Алиса Рузвельт Лонгворт — монологисты, не собеседники. Беседа — это диалог, а не монолог. Вот, почему так редки хорошие беседы: умные собеседники из-за их малочисленности редко попадают друг на друга. Из названных я только двух знал лично — Кокто и миссис Лонгворт[74]. (Что касается ее, беру свои слова назад — она не солистка, оставляет воздух и для тебя.)
Среди лучших собеседников, с кем мне доводилось встречаться, — Гор Видал (если вы не стали жертвой его причудливого, а иногда и грубоватого остроумия), Сесил Битон[75] (который — что неудивительно — выражается почти всегда с помощью визуальных образов, иной раз очень красивых, а иной — утонченно злых). Гениальная датчанка, покойная баронесса Бликсен, писавшая под псевдонимом Исаак Динесен, была, несмотря на увядшую, хотя и благородную наружность, настоящей соблазнительницей — соблазнительницей в беседе. Ах, как же она бывала очаровательна, когда сидела у камина в своем красивом доме, в датской деревне на берегу моря и, беспрерывно куря черные сигареты с серебряными полосками, остужая свой острый язык глотками шампанского, сманивала слушателя с одной темы на другую — годы ее фермерства в Африке (непременно прочтите, если еще не прочли, ее автобиографическую книгу "Из Африки", одну из лучших книг двадцатого века); жизнь под нацистами в оккупированной Дании ("Они меня обожали. Мы спорили, но им было безразлично, что я скажу, — безразлично, что скажет любая женщина; это было насквозь мужское общество. Кроме того, они не подозревали, что я прячу в подвале евреев — вместе с зимними яблоками и ящиками шампанского").
Если назвать первых, кто приходит на ум, то еще высоко ценю как собеседника Кристофера Ишервуда (по откровенности, но при этом совершенно необременительной, он не знает равных) и полную кошачьей грации Колетт. Очень занятна бывала Мэрилин Монро, когда чувствовала себя свободно и достаточно выпила. То же самое можно сказать об опечалившем многих своей смертью Гарри Кернитце, чрезвычайно милом джентльмене, покорявшем мужчин, женщин и детей любого класса своими словесными эскападами. Дайана Вриланд, эксцентричная аббатиса высокой моды, долгое время редактировавшая "Вог", — факир беседы, заклинательница змей.
Когда мне было восемнадцать лет, я познакомился с женщиной, чей разговор произвел на меня самое сильное впечатление, — может быть, потому, что такое впечатление производила на меня она сама. Случилось это вот как.
В Нью-Йорке на Восточной Семьдесят девятой улице есть очень приятный уголок под названием Нью-Йоркская общественная библиотека, и в 1942 году я провел там много дней, собирая материал для книги, которую намеревался написать, но так и не написал. Время от времени я видел там женщину, чья внешность меня завораживала — в особенности глаза: безоблачные, светло-голубые, как небо прерий. Но и без этой удивительной особенности лицо вызывало интерес: с твердым подбородком, красивое, несколько андрогинное. Волосы с проседью, разделенные прямым пробором. Лет шестидесяти пяти. Лесбиянка? Ну… Да.
Как-то в январе, когда я вышел из библиотеки, был сильный снегопад. Голубоглазая дама в красивом черном пальто с собольим воротником стояла на краю тротуара. Вытянутая рука в перчатке сигналила, но такси не проезжали. Она посмотрела на меня, улыбнулась и сказала: "Не согреться ли нам чашкой горячего шоколада? Тут за углом "Лоншан"".
Она заказала шоколад, я попросил "очень" сухого мартини. На полусерьезе она спросила:
— А вам не рано?
— Я пью с четырнадцати лет. И курю.
— Вам и сейчас не дашь больше четырнадцати.
— В сентябре мне будет девятнадцать.
Затем я ей кое-что рассказал: что я из Нового Орлеана, что опубликовал несколько рассказов, что хочу быть писателем и работаю над романом.
Она поинтересовалась, кого из американских писателей я люблю.
— Готорна, Генри Джеймса, Эмили Дикинсон…
— Нет, живых.
Э, хм, подумаем: учитывая фактор соперничества, трудно одному живому писателю — или будущему писателю — выразить восхищение другим. Наконец я сказал:
— Не Хемингуэя — по-настоящему нечестный человек, все спрятано в чулане. Не Томаса Вулфа — сплошные витиеватые извержения; впрочем, он умер. Фолкнера — иногда: "Свет в августе"; Фицджеральда иногда: "Алмаз размером с "Ритц"", "Ночь нежна". Я очень люблю Уиллу Кэсер. Вы читали "Моего смертельного врага"?
С ничего не выражающим лицом она сказала:
— Я его написала.
Я видел фотографии Уиллы Кэсер — давнишние, наверное начала двадцатых годов. Мягче, уютней, не так элегантна, как моя новая знакомая. И все же я сразу понял, что это действительно Уилла Кэсер, и это был один из frissons[76] моей жизни. Я затараторил о ее книгах, как школьник: "Погибшая леди", "Дом профессора", "Моя Антония". Не потому, что чувствовал с ней родство как писатель. Я никогда бы не взял такие, как у нее, сюжеты и не стал бы писать в ее стиле. Просто считал ее замечательным художником. Ничуть не хуже Флобера.
Мы стали друзьями; она читала написанное мною и всегда была справедливым, полезным судьей. В ней было много неожиданного. Ну, хотя бы то, что она со своей неизменной подругой мисс Льюис жила в просторный, очаровательно обставленной квартире на Парк-авеню — обитание в квартире на Парк-авеню не вязалось с тем, что росла она в Небраске, и с простым, элегическим духом ее романов. Во-вторых, главным ее интересом была не литература, а музыка. Она постоянно ходила на концерты, и почти все ее ближайшие друзья были из мира музыки, в частности Иегуди Менухин и его сестра Хепсиба.
Как все подлинные мастера беседы, она была прекрасной слушательницей и, когда наступала ее очередь говорить, не разводила турусы, а изъяснялась свежо и по существу. Однажды она сказала, что я излишне чувствителен к критике. На самом деле к критическим выпадам она была чувствительнее, чем я; любое неодобрительное замечание о ее прозе портило ей настроение. Когда я указал ей на это, она ответила: "Да, но рааве мы не ищем всегда своих пороков в других людях и, найдя, не тычем пальцем? Я живой человек. Со слабой стрункой. Безусловно".
В. Какой спорт ты больше всего любишь смотреть?
О. Фейерверки. Многоцветные огненные брызги тающих конструкций в ночном небе. Самые лучшие я видел в Японии: эти японские мастера умеют создавать в воздухе пламенные существа — извивающихся драконов, взрывающихся кошек, лица языческих божеств. Итальянцы — венецианцы в особенности — умеют зажигать шедевры над Большим каналом.
В. Часто ли посещают тебя сексуальные фантазии?
О. Когда у меня возникает сексуальная фантазия, я обыкновенно пытаюсь претворить ее в реальность — иногда с успехом. Но часто я погружаюсь в эротические грезы, которые так и остаются грезами.
Помню, однажды я разговаривал на эту тему с покойным Э. М. Форстером, на мой взгляд, лучшим английским писателем этого века. Он сказал, что в школьные годы мысли о сексе господствовали в его уме. Он сказал: "Я надеялся, что, когда повзрослею, эта лихорадка ослабнет или даже совсем отпустит. Ничего подобного: она бушевала и на третьем десятке, и я думал: ничего, вот исполнится мне сорок, и я немного освобожусь от моих мучений, от постоянных поисков идеального предмета любви. Не вышло: и на пятом десятке вожделение все время копошилось в голове. Потом мне стукнуло пятьдесят, потом шестьдесят, и ничего не изменилось — сексуальные образы вертелись в мозгах каруселью. Сейчас я на восьмом десятке и по-прежнему пленник сексуального воображения, оно не унимается — в возрасте, когда я уже ничего не могу в связи с этим совершить".