Смеялся и Федор. Смеялся и Христофор, стирая слезу со щеки: при смехе он становился слезлив. Смеялись как дети, и все немного любили друг друга, спаянные неделями палатного пребывания. Но больше всего любили медсестру Галю и ждали ее появления.
Госпиталь расположился на окраине небольшого городка, в старинном трехэтажном доме с пилястрами и мезонином. Лепные косы выгибались под окнами на тускло-зеленой штукатурке, широкое каменное крыльцо держало на себе две толстых белых колонны. Перед фасадом разрушенно, кирпичной клумбою, лежал круглый бассейн заглохшего фонтана. Одичалый яблоневый сад с беседкой, у которой провалилась крыша, и дубовая тенистая аллея тоже являли следы утраченного барского гнезда, которое нынче сыскало военно-медицинское назначение. В погожие дни аллею наполняли «ходячие» больные. Старые развесистые дубы слушали их говор, смех, вдыхали дым солдатского табака. Федор, окрепнув, среди прочих разгуливал по аллее. Садился на скамейку сыграть в шашки, слушал братьев-фронтовиков, беспечно балагурил. Кормежка в госпитале хоть не на отьедание, но на выздоровление. Догляд обслуги заботливый. Врач не в горячке полевого медсанбата — чуток и терпелив. И даже смерть, которая коршуном висела над фронтом и иногда запускала вездесущий коготь сюда, чтобы вырвать кого-то из раненых, не могла пошатнуть курортного настроя выздоравливающих обитателей.
— Ворвался я в хату, а там двое фрицев. Пьяные в дребездец. Вповалку лежат. У одного вся рожа в крови, наверно, носом юкнулся. И оба — офицера. Я их волоком до телеги дотащил — и к командиру. Сколь воевал — ни одной награды. А тут сразу «младшего сержанта» дали и орден. Я меж своими-то и говорю: за пьянку немецких офицеров получил.
— У нас две батареи зенитчиков. Двое комбатов. Один щеголистее другого… Как-то дождик накрапывал. Видимость недалекая. Вдруг слышим — мотор в небе. Самолет. Обе батареи давай палить. Сбили. Самолет завыл, дымный хвост пошел. Один комбат на другого наскакивает. «Я подбил!» — «Нет, я! Мои зенитки!» — «Не ты, а я!» — «Нет, я!» Чуть до драки не дошло. Тут из штабу полка по связи: сбит наш самолет-разведчик…
— А у меня-то, братцы…
«Говори, говори, солдат!» — с доброжелательной усмешкой думал Федор. Здесь тебе ни в атаку подниматься, ни от мин хорониться, ни пуп надрывать, вытаскивая из хляби лафет. Ходи вовремя в перевязочную, ешь, спи, книгу читай да любуйся толстенькими ладными ножками Гали, ее белой шеей, ее голубыми глазками, которые слегка округляются от волнения, когда Галя слушает бесчисленные фронтовые байки, в которых вранья, может быть, наполовину или более — кем меряно? Да и чего не случится в долгой буче сотен тысяч людей!
Истосковавшийся по женскому теплу, Федор глядел на Галю не только с чувством любования, но и с трепетом мужского хотения. Он не раз подгадывал случай остаться с нею наедине — в коридоре, на лестнице, в процедурной. Заводил скользкий соблазнительный разговор, подбивал на укромную встречу: «Только помани, Галочка, на край света из госпиталя к тебе сбегу…» Галя весело журила его за заигрывания и посмеивалась.
По ночам, когда шло ее дежурство на этаже, Федор не мог уснуть. В жарких истязающих мыслях зацеловывал Галю до полусмерти. Тем часом она, ни о чем не ведавшая, сидела наискосок, через стену, за столом дежурной медсестры.
Нынешней ночью — тот же случай. Наконец Федору наскучило терзать себя любострастным воображением — он поднялся с койки, побрел к Гале.
— Что же вы не спите, Федор? Час ночи — самый сон. Скоро уже и светать начнет. Июньские ночи короткие. Ложитесь, миленький, бай-бай, — заботливо ворковала Галя и еще сильнее разжигала Федорово желание.
— Об тебе скучаю, Галочка. Глаза-то закрою, а все тебя вижу. Весь сон ты у меня отняла, — улыбался Федор и норовил поймать в свои ладони руку Гали.
Она руки припрятывала под крышку стола, отрезвляюще говорила:
— По своей невесте скучайте. Ей без вас тоже тоскливо. Вот вы о ней и думайте. Но скучать вам надо днем, а ночью полагается раненым что делать?… Верно. Хотите, я вам таблеточку для сна дам?
Галя встала из-за стола, отворила створку стеклянного шкафа, наклонилась к ящичку с медикаментами. Шальное сердце Федора горело огнем. Он осторожно подкрался к Гале сзади и, безумея от влечения, прильнул к ней, приложился губами к ее шее. Руки Федора пролезли у Гали под мышками и нашли ее груди. Грудь налитая, изрядная, и все тело Гали мягко-упружистое, манящее. Одуревший Федор ненасытно целовал ее.
— Нет, нет, нет, Федор! Не надо, — вырывалась, вывертывалась она из объятий, отпихивала его локтями. — Ступай спать, если не хочешь неприятностей. Начальнику госпиталя пожалуюсь… Пойми ты: у меня муж на фронте. Мы с ним перед самой войной расписались! Нет, Федор, — часто дыша, быстро говорила Галя. — Как ты не понимаешь!
Федор, раскрасневшийся от напрасного возбуждения, пристыженно молчал, мысленно корил себя за неумелость подхода.
— Спирту тогда налей! Выпью — может, сон придет. И тебя, и себя донимать не буду, — покаянно попросил он.
Галя покачала головой. Не одобряя, но снисходя, налила в мензурку ровно пятьдесят граммов спирту, развела в стакане с водой. Для закуски ночному приставуну достала из ящика стола карамельку.
— Эх, бесова душа! Не дает мне судьба нежным-то побыть. Этак бы раствориться в нежности-то, самые бы сладкие слова наговорить. Да никак — Федор залпом выпил, карамелькой не закусил, чтоб острее и дольше ощущать горечь внутри. — В твои дежурства мне хоть из госпиталя переселяйся.
Заслоняя как бы себя и опять называя Федора на «вы», Галя допытывалась:
— Сами однажды проговорились, что невеста ждет. Она, наверно, красивая?
— За красивую-то и плата больше, — не впрямую ответил Федор. — Вон белешенек на тебе халат, так к нему всякая пыль быстрей липнет. А поставь хоть малое пятнышко, уж и весь халат чистым не назовешь. — Он исподлобья поглядывал на Галю, невесело думал: «Ломается, ломается, а потом уступит. Не мне — так другому. Офицеру какому-нибудь видному. Вон она какая — наливное яблочко! Хоть и говорит, что мужика ждет, да разлука-то и ей не медом. Личико-то загорелось! Эх!»
Слегка опьянелый, Федор ретировался. В палате, негромко ругаясь, толкал в плечо Палыча, который храпел так, что в пустом стакане дребезжала чайная ложка… Захлопывал раскрытую книгу на тумбочке у Христофора. Книгочей Христофор перебрал почти всю госпитальную библиотеку, но не усвоил древней приметы: нельзя на ночь оставлять книгу раскрытой — памяти не будет…
Сделав такой обход, Федор с тоскливыми мыслями, придавленными расслабительной дозой спирта, ложился в свою койку. Засыпал не сразу. Ворочался. Елозил щекой по подушке. Мысленно елозил по неотъемлемому прошлому. Не только вожделенные домогательства, которые поднимала раздразнительно-милая Галя, не только могучий треск носоглотки Палыча расшатывали ночной сон Федора. Ко всему сущему и ежечасному, словно неутихающая боль от раны, его терзала неизбывная Ольга.
«Ольга твоя тут совсем сдурела. Ездила в областной военкомат. На фронт просилась. Говорит, отправьте на курсы медсестер, а потом на войну. Буду раненых с поля боя выносить. Правда, в военкомате ей отказали. Говорят, для тебя колхозная работа и есть фронт. А колхозный председатель наш, когда узнал про такое дело, отругал Ольгу. Сказал, что никуда ее не отпустит. Всех мужиков забрали, да если еще девки да бабы уйдут, все с голоду повымираем. Я тоже с ней сколь раз говорила. Чего, мол, ты навыдумывала! А она говорит, все мне здесь пусто стало. Я-то понимаю, чего с ней такое творится. Тебя она ждет, а ты молчишь. Безответно ей маяться — хуже нет. Ты бы написал ей, Федь. Она живой человек Про тебя-то каждый час, поди, думает…»
Это были строки из письма Лиды — из нежданного послания, которое Федор получил накануне ранения. А письмо от Ольги он берег в кармане гимнастерки уже несколько месяцев, но ответить так и не сподобился.
Еще прежде, находясь в войсках первые месяцы и получая из дома почтовые треуголки, он исподволь ждал листочка от Ольги. Ждал то с радостью, то с опасением. Он боялся самого себя. Вдруг весь хлам пережитых дней сгинет разом и опять кандалами скует привязанность к Ольге? Опять живи зависим и подчинен любви к ней и жгучей ревности. Опять за каждый ее поступок бойся. Натворит она чего — сойдется с кем-то — иди, сызнова расхлебывай. Разве не нахлебался? Девичье сердце не угадать. Сам собой порой управлять не можешь, будто дьявольская сила ведет. Значит, такая же сила и на других распространяется. А на женские чувства и подавно никакого управителя нет.
«Куда она там засобиралась? На фронт, видишь ли, ей захотелось. Раненых выносить. На подвиги, глупую, потянуло. Искать себе приключений-то», — мысленно бунчал Федор, но намерения Ольги были ему понятны. Человек в одиночестве жалеть себя не хочет. Чего ему себя беречь? По скучной прямой дороге идти? Ему остренького подавай. Преснятиной он и так сыт. «Ладно, у нее свой ум. Пусть живет, как пожелает. Мешать не стану!» — казалось бы, твердо заявлял Федор.