— Дело-то в том, сотник, что лодок, говорят, нигде не отыщут.
— Я достану, ваше сиятельство, — смело возразил Коньков.
— Ну, попытайтесь.
Живо седлают казаки лошадей. Тридцать человек пойдёт с сотником.
— Можно мне с вами? — робко говорит Воейков.
— А начальство ваше?
— Ничего.
— Вы спросите.
— Да, я спрошу.
Воейков ушёл и через минуту вернулся.
— Позволили!
— Ну, с Богом.
Коньков тронул лошадь, и маленькая партия осторожно стала выбираться на дорогу.
Проехали спящую деревню, свернули по проулку и по узенькой грязной тропинке спустились к реке. Ночь была тихая, безлунная. Тёмной полосой текла река, холодом, сыростью веяло от её вод; песчаная отмель чуть светилась, но, увы, ни лодки, ни барки, ни плота.
Партия разделилась. Семь человек побежали вверх по реке, остальные вниз. Скоро шёпот смолк; несколько минут всё было тихо, потом раздались голоса — кто-то по-русски грубо бранился, ему отвечали ворчливо по-немецки, по временам в спор вмешивался урядник, и его рассудительный голос отчётливо доносился по воде.
«Что там такое?» — подумал Коньков, повернул лошадь и поскакал на голоса.
В густых камышах, покрывавших чуть не полреки, были протоптаны лазы. Три казака на лошадях, по брюхо в воде, окружили маленький рыбачий челнок.
Королёв, розовый, вечно потный казак, с приплюснутым с боков, как у рыбы, лицом, зацепил фуражиркой лодку и тянул её к берегу, осыпая бранью артачившегося рыбака. Черноусый и чернокудрый урядник Пастухов уговаривал рыбака бросить это дело. Третий казак, угрюмый бородач, заехав со стороны реки и стоя по пояс в воде, очевидно, намокал, холодел и молча ожидал развязки.
— Я не дам вам челнока! — по-немецки кричал рыбак. — Иначе мне придётся умирать с голоду! Я не могу так. Это грабёж! Это стыдно русским.
— Давай, тебе говорят, — кричал Королёв, — а не то не посмотрю, что за тебя, подлеца, сражаемся, так тюкну по башке окаянного!
— Ишь, Мохамед подлый, — поддерживал мягким баском Пастухов, — за его нацию дерёмся, льём кровь казачью, христианскую, а они на-поди — экое озорничество!
Коньков, подъехав к рыбаку, объяснил ему на силезском наречии, что лодка нужна для переправы, что ему возвратят её и что он напрасно только поднимает шум из-за пустяков.
Но старый, седой, плохо выбритый немец и слушать не хотел увещаний Конькова.
— Я не могу отдавать свою лодку! — вопил он. — Это разбойники, а не солдаты. Французы лучше вас, я буду кричать на тот берег, пускай услышат.
— Ах ты, егупетка подлая! — начал было речитативом Пастухов, но Коньков остановил его:
— Оставь его, Пастухов. Что с дураком разговаривать! Так не хочешь отдать лодку? — по-немецки обратился сотник к рыбаку.
— Ни за что! — Рыбак схватился за багор.
Коньков рассердился. Вдруг всё лицо его налилось кровью и огоньки запрыгали в глазах.
— Бросьте его в воду, коли так! — крикнул он казакам, — и садитесь в лодку!
Приказания незачем было повторять.
Бородач, которому давно надоели эти препирательства, подсобил спереди, Королёв с Пастуховым — сзади, и рыбак был бережно поставлен на дно. Вода доходила ему по плечи. Он вдруг притих. Холод пробрал его старческое тело. Ворча и спотыкаясь, он побрёл по дну к берегу.
Казаки выехали на берег. Часть осталась держать лошадей, а шесть казаков, Воейков и Коньков сели в лодку и поплыли вниз по реке.
— Зачем вы его сбросили в воду?— тихо по-французски спросил гусарский корнет. — Старикашка простудится и помрёт, чего доброго.
— А чёрт с ним! — отрывисто сказал Коньков и стал опять внимательно смотреть на реку, высматривая лодки. Он и думать перестал о старике рыбаке.
А Воейкову рисовалась бедная комната немецкого домика; очаг, сети на стенах, седая старушонка в чепце вяжет чулок, кошка умывается в углу, и на большой деревянной постели, в груде тряпок и белья, лежит умирающий старик — он тяжело кашляет, грудь его болит, кровь идёт горлом: он жестоко простудился, приняв невольную студёную ванну. И зачем? Всё равно челнок подтягивали к берегу, могли бы и с ним подтянуть. К чему излишняя жестокость!
«Ах, Коньков, Коньков, — думал он, — как ни умён ты, а всё ещё тебя много воспитывать надо. В скольких водах не вари, а всё Пугачёвым да Разиным пахнуть будешь. Бедная Ольга!»
Коньков догадался по взгляду Воейкова, что тот всё ещё не может успокоиться, он улыбнулся ласково и сказал:
— Не сердитесь, Владимир Константинович, на то война!
Но Воейков долго не мог примириться с этим фактом.
Ночь, как всегда перед рассветом, вдруг стала темнее, вода глубже, но дали яснее. На реке тёмным силуэтом показались две лодки. Это было всё, что нужно Конькову.
— Навались! — сказал он, и челнок полетел. С лёгким свистящим журчаньем раздвигалась вода на две стороны, у самого носа подымался маленький гребешок, и далеко расходились полосы. Казаки, низовые, гребли, как заправские моряки.
На лодках сидело человек десять мужчин, и на корме лютеранский священник.
— Стой! — крикнул Коньков.
На баркасах налегли на вёсла.
— Стой, вам говорят. Стрелять буду!
И блестящие стволы казачьих ружей поднялись над челноком, и послышалось щёлканье подымаемых кремней.
На лодках перестали гресть. Пастор поднялся со своего места и тихо и убедительно заговорил:
— Христиане, мы везём здесь из Виттенберга библиотёку нашего первоучителя Лютера. Здесь все старинные священные книги, большинство рукописные. Неужели же, образованные христиане, подымется рука у вас на памятники древности, на священные реликвии человека, которого нельзя не уважать!
— Мели, Емеля, твоя неделя. К чёрту Лютерову брехню, — по-русски сказал Коньков и затем обратился по-немецки к пастору:
— В настоящее военное время эти книги имеют только относительную ценность. Не угодно ли будет вам немедленно пристать к берегу и выгрузить ваши тюки для доставки сухим путём в Лейпциг, а лодки предоставить нам.
Между пастором и гребцами начался разговор. После некоторого колебания гребцы в суровом молчании взялись за вёсла.
— А, так чёрт вас заешь! — опять, вспыхнув, крикнул Коньков. — Стрелять буду, и тюки ваши проклятые покидаю в воду!
Гребцы покорно повернули к берегу, и началась разгрузка...
К утру лодки были доставлены Кудашеву. Воейков сухо простился с Коньковым; он был разочарован. В нём не было того юношеского увлечения, которое согревало и восхищало его при первом знакомстве с казаком.
Коньков был просто грубый, широко пользующийся правом сильного человека.
Зачем было топить старика в ледяной воде, зачем оскорблять бранью и угрозами безвинных добрых людей, заступившихся за свою святыню?
Разве в этом лихость, храбрость и смелость казаков?
XXIV
...Двадцать пять ребят лихие,
Отважные молодцы,
С разных сотен собирались
И за Эльбу отправлялись...
Казачья песня
Переправа шла бойко и поспешно. Первые лучи солнца робко золотили уснувшую реку и бросали тени от стройных тростников, когда казаки, раздетые донага, на неосёдланных лошадях толпились по берегу.
Воейков, находясь в лодке, наполненной сёдлами, амуницией и прелым казачьим бельём, смотрел на толпу голых людей, собравшихся на берегу.
Сам он не плывёт. Зачем? На баркасе есть место, а простудиться так легко! А Коньков — неужели он вплавь?
«А вон он! Вон белое, как слоновая кость, тело, тонкие упругие ноги и красное загорелое лицо... Как он дивно сложён! Он верен своему принципу: требовать от людей только того, что сам можешь исполнить, чему сам покажешь пример. Он поплывёт раздетый, как и они, на своём золотистом Занетто, не боясь простуды, не боясь утонуть. Но всё-таки он жестокий и грубый человек. У него нет жалости, человеколюбия нет. Он не уступит врагу ни одного шага, но, чтобы накормить своих казаков, не постесняется разорить деревню, пустить по миру жителей её. Разве это достойно солдата? Я думаю, он и солдата не пожалеет ради своей славы? — проносилось в голове у Воейкова при взгляде на стройное, блестящее тело Конькова. — Он подражает Наполеону — апокалипсическому зверю, который всё делает только для себя, только для своей славы и не признаёт никаких законов: ни божеских, ни человеческих».
Но Воейкову жаль было расстаться со своим идеальным Коньковым. Ночная сцена ему была неприятна.
А Коньков и не вспоминал истёкшей ночи, не думал о благодарности начальника отряда, о поздравлениях офицеров. Он был всецело поглощён своими соображениями относительно переправы; даже думы об Ольге, вечные спутницы его в походах, боях и на бивуаках, и те скрылись до поры до времени, чтобы встать потом с новой силой, с новой энергией...