А за углом, в ее спальне, где стояла заправленная, опрятная, чуть ли не монашеская белая кровать, вся стена почти целиком, до клаустрофобии, была покрыта вырезанными ангелами всевозможных видов и обличий, и среди них — фотографии детей-кинозвезд: Элизабет Тейлор со светловолосой девочкой из «Джейн Эйр»[66], Маргарет О'Брайен из «Таинственного сада»[67] — с перебинтованной грудью, чтобы казаться достаточно юной для своей роли (так сказала мне Эми). Мальчики препубертатного возраста прежних десятилетий, мальчишеской внешности девочки 1970-х — все они были там, все они тоже были ангелами.
Я всегда чувствовала себя не в своей тарелке, находясь у нее в комнате: как рыба на суше, птица в воде, как Джон Уэйн, да, шагающий навстречу Хелене Бонэм Картер в «Комнате с видом»[68], когда он натыкается на всякие предметы и бьет посуду в столовой: руки и ноги чересчур велики, ковбойская шляпа задевает раму, и картина повисает криво. Она обессиливает, эта новая стихия, тут есть опасность задохнуться, и вот я уже вижу саму себя — я делаю глубокий вдох и вхожу — со всегдашней осторожностью, оглядываясь по сторонам; прошло время, и ощущение все той же неловкости и скованности оживало во мне, лишь когда я приходила под руку с какой-нибудь подругой или другом. Я всегда приводила их к ней для одобрения, как кошка приносит хозяину пойманную птичку или мышку, как будто она, Эми, — моя мать или родственница, погляди-ка, с кем я сейчас, ну вот, погляди, кого я поймала. Эми сидела — вежливая, сдержанно-дружелюбная, как обычно, строго на меня поглядывала и задавала всякие правильные вопросы Джулии (занималась английским, в больших очках, радикальных взглядов, всегда подчеркивала свою принадлежность к рабочему классу), Фионе (из Эдинбурга, изучала юриспруденцию, рыжеволосая, милая, но она призналась мне в любви во вторую нашу ночь, и на этом все закончилось), Дэвиду (работал в рыбной лавке на рынке, очень красив, от него пахло рыбой), Уиллу (жутко богат, немножко зануда, обладатель спортивной машины, «эм-джи»; когда в результате проведенного им опыта все цыплята погибли, он плакал, и этим завоевал мою симпатию), Симоне (восхитительная Симона, восхитительная и восхищенная, ум легкий и проворный, страсть к плутовству и приключениям, я скучаю по ней). Не важно кому. И все ревновали к моей подруге Эми — особенно девушки.
Я никогда не задавалась вопросом: чтб бы я ощутила, если бы она завела любовника, но, конечно, она бы не завела, хотя вокруг нее вечно крутились какие-то невзрачные умные поклонники, которые занимались испанским или немецким, с надеждой в глазах цитировали ей Лорку и Рильке, когда она пила с ними чай в приличных барах или закусочных; все эти очкастые заблудшие юноши, которые слышали ее умные рассуждения на семинарах по античной литературе, и настаивали: нет-нет, давай я заплачу, рылись возле кассы у себя в карманах, запустив туда кулаки, а потом садились за столик и толковали ей Платона над дымящимся кофе, как будто была нужда ей что-либо растолковывать, хоть она и кивала им в ответ, украдкой поглядывая на часы, а потом вежливо уходила. Никто из них ее не привлекал, я в этом уверена; зато уже мне пришлось держаться вежливо, кивать и задавать всякие правильные вопросы, когда я ворвалась однажды в комнату Эми без стука и увидела, как она сидит рядом с худенькой бледной девушкой и обнимает ее за талию.
Они отскочили друг от друга, но потом Эми увидела, что это я, и снова обняла ту девушку (презрительное лицо, волосы — темные или светлые? Я предала все забвению, чему ее учила Эми? Наверное, всему). Я села, и Эми — как будто такое случалось каждый день — безукоризненной дугой налила мне чаю, я поставила чашку на блюдце и принялась пить. Потом пошла домой — вежливая, обделенная, еще больше чувствуя то расстояние вытянутой руки, которое нас отделяло. Неколебима. Вот какое слово она бы употребила. Поделом мне. Вот какие слова я бы употребила. Я позвонила ей, нервничая так, что рука скользила по телефонной трубке; теперь у нее был телефон прямо в комнате, и он долго звонил, прежде чем она ответила. Я спросила, ну, и кто твоя подруга? Она рассмеялась, конечно, ты, Эш, сказала она, ты сама это знаешь.
Я доверяла ей все, она мне — ничего, вот как было дело. Она слушала очень внимательно, когда я рассказывала ей о том, как Симона тайком привела меня после комендантского часа; ворота были заперты, времени — наверное, половина четвертого ночи, и мы как могли старались не разбудить ночного портье, я подсадила Симону на ограду, и вдруг откуда-то раздался звон, и на другой стороне нас уже ожидал ночной портье, оказалось, что Симона наступила ногой на кнопку звонка, и мы перебудили половину здания. А еще была история про то, как Симону вызвал директор и стал допрашивать, почему на официальной ежегодной фотографии учащихся колледжа количество имен не совпадает с количеством лиц. Кто это стоит рядом с вами? Это же не студентка нашего колледжа. Ей здорово влетело, даже письмо с предупреждением прислали. Эми, запрокинув голову, смеялась — весело, злорадно и громко. А еще я рассказывала ей, как мы карабкались по скошенной черепичной крыше, чтобы добраться до колокола на часовне и потрогать его. На колоколе выбита дата — 1927, сообщила я ей. Чудесно, отозвалась
Эми, я понимала, что ей это безразлично, и тем не менее — она сказала совершенно искренне: чудесно.
Возможно ли спорить обо всем — и одновременно соглашаться со всем? Мысли соскакивали у меня прямо с языка, когда я была рядом с Эми, они поднимались на поверхность, как пузырьки воздуха из воды, и рвались из меня наружу. Остановить их было невозможно, даже пожелай я это сделать.
Я чувствовала, запах смены времен года. Лето богато оттенками, как картины Руссо, год от года оно становилось все жарче, буквально раскаляя мир добела. Однажды я сунула руку в карман куртки — и мои пальцы вынырнули, перепачканные шоколадом; я даже не представляла, что плитка шоколада может вот так запросто растаять в кармане! И никогда раньше не понимала, отчего всем этим чопорным детишкам в английских детских рассказах нужно носить летом шапочки. Но здесь весна однажды выдалась такой жаркой, что нарциссы выгорели и скукожились под солнцем. Я бродила по библиотеке, выискивая ее. От жары в часах сломался главный механизм; часы остановились, их стрелки замерли, показывая без десяти три. В то утро мне поручили написать и расклеить у всех входов объявления, воспрещавшие входить в библиотеку читателям, на которых мало одежды, потому что поступают жалобы на мужчин в шортах и женщин в слишком откровенных нарядах, ясно же, что это мешает сосредоточиться.
Эми сидела наверху, в книгохранилище, среди сухого и потного запаха старых книг. Наконец я уговорила ее выйти вместе со мной в сад. Она встревожилась, когда я вломилась за ограду, куда посетителям заходить не разрешалось. Она уселась в тени — нервозная, с прямой спиной, глядя по сторонам — не идет ли кто отчитать нас за то, что мы сидим в неположенном месте, — и закрытая книга лежала у нее на коленях. Я улеглась под солнышком прямо на землю, смотрела на еще не распустившиеся листья, слушала, как поет птица на дереве, как шуршат листья. Откуда-то издалека доносился городской гул. Я стала подбрасывать в воздух черешню и ловить ее ртом, а косточки выплевывать. Потом поглядела в ее сторону — проверить, видит ли она, как я ловлю ягоды, — оказалось, что она вычитывает что-то из книги, губы шевелятся, перегоняя ровный строй слов прямо в ее голову. Казалось, что ей прохладно, прохладно — в самый жаркий день года. Когда я глядела на нее, мне тоже передавалась эта прохлада, свежесть. Я сказала ей об этом. Она улыбнулась с довольным видом, как будто в моих словах таилось что-то слегка непристойное; даже ее улыбка была прохладной, тенистой.
Однажды она три недели не разговаривала со мной — после того, как я сказала нечто непозволительное: а именно, что, по-моему, романы Вирджинии Вульф скучны, неправдоподобны и лишены сюжета. Вся эта чепуха про смерть души, она любила ее, она ненавидела ее, в чем смысл жизни и прочее, сказала я, для большинства людей все это так далеко от действительности; а действительность для большинства людей означает вот что: как пережить очередной скучный или ужасный день, как заработать достаточно денег, чтобы вечером принести домой что-нибудь поесть, и нет времени на все эти рассуждения и размышления. Эми отставила чашку, холодно объявила, что, хоть она и не ждала, что кто-кто, а я все это пойму, все-таки существуют в искусстве и эстетике некие критерии, которые не имеют ничего общего с обыденной действительностью. Я ответила, что, раз они не имеют ничего общего с действительностью, значит, грош им цена. Кто это утверждал, что в английском языке очень мало слов для обозначения гнева? Для Эми гнев был состоянием вне слов — вне всякого общения. Ее лицо замкнулось, будто каменная дверь, и она почти месяц не говорила со мной, не проронила ни одного слова. Вот она, действительность. Эми была смешна. Высокомерна и смешна. Она была высокомерна, и смешна, и настолько умна, что даже глупа.