Я отодвинула шаткую доску и сначала залезла сама, чтобы показать, как это делается, и придержала доску изнутри, пока карабкалась Эми. Было очень темно, поэтому я взялась за край ее пальто, просунула палец в петлю и медленно повела Эми по комнатам — через ту, где я ночевала, через ту, где пахло сырыми гниющими ящиками, дальше, к неожиданному простору сцены.
Я почувствовала, как она затаивает дыхание, и поняла, что она так же потрясена, как была потрясена я, когда впервые очутилась среди этой пустоты. Я отпустила ее пальто, чтобы она постояла спокойно, и наши глаза постепенно привыкали к темноте.
О-о, прошептала она, твой театр — это театр привидений.
Да, согласилась я, пожалуй, так оно и есть.
Но привидения — это мы с тобой, сказала она. Это мы с тобой населяем его.
Она взяла меня под руку. Хватка ее оказалась неожиданно сильной — я удивилась, до чего сильной.
Как ты думаешь, оно может нас услышать? — спросила она.
Я знаю, кто-может, прошептала я в ответ. Слушай.
Я сильно топнула — и крысы под половицами и за стенами словно обезумели; мы услыхали возню и беготню крысиной паники, они носились и скреблись, скреблись вокруг всего зрительного зала. Я почувствовала, как Эми подскочила где-то рядом, она издала какой-то звук — взволнованно, испуганно; и этот звук отозвался эхом, и мы стояли и прислушивались к тишине, которая наступила вслед за этим.
А они сюда не сбегутся и нас не покусают? — спросила она.
Нет, сказала я, они же сами в ужасе. Если они выбегут сюда, нам стоит только зашуметь — и они мигом удерут.
И вот мы стояли на сцене и кричали в темноту. Издавали всякие привиденческие звуки. Смешили друг друга, слушали, как раскатывается наш собственный смех. Мы кричали по очереди. Выкрикивали разные вещи — все, что взбредало на ум. Я декламировала стихи, которые выучила еще в школе. «Гунга Дин»[71], стихи Бёрнса про горную маргаритку. Она выкрикивала фразы на не знакомых мне языках, я распознала только несколько латинских выражений — cave canem, о tempora о mores, et in Arcadia ego[72]. Я пропела весь «Цветок Шотландии»[73] и все, что припомнила из «Scots Wha Нае»[74]. Какие яростные, злые песни! — сказала она. Я спела «Анни Лори»[75], она сказала, что это ей нравится больше.
Я спела еще что-то из репертуара Джони Митчелл[76], но высокие ноты мне не давались, и приходилось исполнять их в низкой тональности. Она мурлыкала французские стихи, объявляла начала романов, прошлое — это чужая страна, декламировала она, там все делают по-другому[77]. Я вопила на манер футбольных фанатов: Шот-лан-дия — на-всегда, Ан-глия — ни-когда! Она пела, и, кажется, кроме того случая, я ни разу не слышала, как она поет, а потом сказала, сейчас я спою твою песню — и запела про ясеневую рощу, или как кто-то в яркий полудня прили-ив одино-око блужда-ал среди мра-ачных теней одино-окой ясеневой рощи. Я рассмеялась над тем, как это слезливо, а потом прислушалась; она пела, слегка искажая мотив, так что каждая нота как бы попадала чуть-чуть вкось, и поэтому песня звучала как-то жутковато, по-неземному — и, по-моему, прекрасно.
Я стояла в левой части сцены, она — в правой, далеко друг от друга — насколько мы отваживались удаляться в темноте, и перекликались в пространстве этого роскошного упадка, где в воздухе повисла мертвая история.
Ты меня видишь?
Нет, зато слышу. А ты меня видишь?
Нет, зато знаю, что ты здесь.
А где-то снаружи проходили годы. Новый премьер - министр ломал голову над тем, как помочь богачам разбогатеть еще больше. Кто-то застрелил одного из «Битлов». Стреляли в Папу Римского, в нового американского президента, старую кинозвезду. В Британии люди перестали покупать отварную солонину, в море сгорело несколько кораблей. Появилась новая болезнь, а слово круиз приобрело новое значение[78]. В «Самых популярных»[79] первое место занял мужчина, переодетый женщиной; он исполнял песню о том, что кто - то причиняет ему боль. Люди умирали от голода, в гонках одна девушка подставила другой подножку, и ее крики вновь и вновь раздавались с телеэкранов всего мира. Слава, я буду жить вечно, детка, запомни мое имя, запомни, запомни, запомни, запомни.
Раскачивались богатые восьмидесятые, а мы, две девчонки, слонялись по старому рассыпающемуся театру, вслепую делая шаги навстречу друг другу и в стороны, как будто только это и имело значение, как будто это вообще имело значение. Мы творили свою собственную историю, мы были друзьями.
Голос Эми в темноте, он говорил: где ты теперь, Эш?
А я шла на этот звук — с раскрытыми, ничего не видящими глазами.
От меня все еще пахнет огнем. Этот запах въелся в мою одежду, кожу, наверное, и в волосы. Сладкий, едкий, обожаю его. Можно было бы разбогатеть, патентуя запахи огня для разных духов или лосьонов после бритья — запахи могучие, ностальгические и сексуальные, которыми люди обрызгивались бы весной и осенью, в ту пору, когда год поворачивается на петлях. «Под горячую руку» от Ланкома. «Расплавление» от Живанши. «Преисподняя» от Шанель.
Мисс, как там ее звали, мисс Маки — она склонялась над школьным столом и говорила перед восьмилетними детишками. Когда умрешь, то первое, что видишь, — это улыбающегося Бога. И ты видишь его только миг, кратчайший миг, даже меньше секунды. И потом вдруг лицо Бога исчезает — не вертись, Эндрю, — и ты падаешь вниз, как будто спускаешься в скоростном лифте, вроде лифта в «Бензиз», только теперь ты летишь на глубину многих миль, в самые недра земли, и становится все жарче и жарче, а потом двери неожиданно раскрываются, и врывается огромное пламя и сжигает тебя в угольки. Да. Потому что этот огонь горит вечно и жжет тебя вечно — почему это кажется тебе таким веселым, Мария? Совсем не весело, когда твоя кожа горит, покрываясь болезненными волдырями и язвами. Или весело? Нет. Только представьте себе это. Вспомните, как больно бывает, если хоть чуть-чуть обжечь пальчик. А теперь представьте, что вся ваша кожа жарится и шипит — и на руках, и на ногах, и на всем теле. Представьте, как это больно! А повсюду вокруг — странный запах, как будто кто-то оставил в духовке курицу и она уже начала подгорать, и тут вы понимаете, что это запах вашего собственного мяса! Вас мучит жар, мучит жажда, вы молите о глотке воды, но никто, никто на свете не даст вам ни одного глотка, а вокруг другие люди будут прохладную пить воду из больших стаканов, сколько угодно воды, а вам не достанется ни капельки. Но это еще не самое страшное. Самое страшное — когда приходит понимание, что вы больше никогда не увидите милого лица Бога, сказала мисс Маки и медленно покачала головой.
Я поглядела на Иисуса с его симпатичной бородкой: на картине, висевшей на стене, вокруг Него собрались детишки, и вид у Него был очень добрый. Он никогда такого не допустит. Наверно, она все перепутала. Потом, когда мне было лет десять, я как-то засиделась допоздна перед телевизором, там показывали черно-белый фильм, и мужской голос описывал ад — да, так он это назвал. Я узнала все в неожиданно долгую долю секунды. Люди, кожа, кости, дым. Это было ужасное место, где люди творили ужасы с другими людьми — такими же, как они, немножко другими. Я уткнулась лицом в подушку, но тот человек произносил мое имя — Эш, «пепел», и показывали целый бассейн, полный серого порошка. Это все, что от них осталось, рассказывал тот голос, только пепел, полная яма пепла. Я встала с закрытыми глазами, нащупала кнопку и переключила телевизор на другой канал. Конный спорт, белая лошадь. Дикий скакун, поясняли субтитры, собиралась перепрыгнуть высокую стену. Она благополучно перемахнула через барьер; люди захлопали. Я опять села. Я смотрела, как мужчина поглаживает лошадь по шее, а у той из-под поводьев пенится слюна. Я вспоминала тот день, когда Эми показала мне — вот как это делается, сжимаешь руку в кулак, кладешь его на песок, лучше, если песок мокрый, милая (так она, кажется, сказала, думаю, так), а потом насыпаешь песок поверх своей руки, пока всю ее не засыплешь, правильно, молодец (ее руки — вокруг меня), похлопываешь его вот так, разглаживаешь, чтобы получилась круглая горка, и вынимаешь руку — медленно, осторожно, ну вот, смотри — получилась дверь. Мои братья убежали с ведерком и лопаткой. Да кому теперь нужны ведерко и лопатки? — спросила она, целуя меня сквозь волосы в ухо. Я посмотрела раунды на отсев и раунд против часовой стрелки и усиленно думала про те рукотворные домики из песка, мы тогда выстроили целый квартал на желтом берегу.
Только что. Десятки лет назад.
Сейчас-тогда, ну да.
Я сижу за столом среди пыли и пустоты, а рядом, в углу, свалены в кучу дневники Эми; на полу свернулся спальный мешок, у него такая форма, как будто внутри кто-то есть. Но нет, здесь только я, и этот блокнот, и ее блокноты, и луна.