Вы много пишете о Том – о Создателе, – нигде не называя его Отцом, – кроме как в истории о скандинавских богах, которую Вы ставите в параллель евангельской. О подлинной же истории Сына пишете Вы на удивление мало – а ведь это она в основании нашей веры: жизнь и смерть вочеловечившегося Бога, истинного нашего Друга и Спасителя, Кому подражаем мы, на Кого уповаем, видя в Его Воскресении из мертвых надежду на будущую жизнь, без чего превратности и явные беззакония в жизни земной делали бы её нестерпимой насмешкой. Но я заговорила как… как проповедник: должность, которой мы, женщины, объявлены непригодными; притом в моих словах, верно, нет ничего такого, о чём Вы – с Вашей мудростью – не передумали тысячу раз.
И всё же – будь это так, откуда бы взялось у нас представление об этом Высочайшем Образце, об этой Благороднейшей Жертве?
В ответ Вам могу выставить свидетельство Вашей собственной поэмы о Лазаре – загадочное название которой Вы должны мне когда-нибудь объяснить, В самом деле: «Deja-vu, или Явление Грядущего». В каком смысле? Мы с моей приятельницей – моей компаньонкой – заинтересовались в последнее время психическими явлениями; мы посещали лекции о необычных состояниях сознания и появлениях духов, читавшиеся тут неподалёку, у нас даже достало смелости заглянуть на устроенный некой миссис Лийс спиритический сеанс. – Так вот, миссис Лийс убеждена, что deja-vu, то есть случаи, когда человеку представляется, будто с ним происходит нечто уже происходившее прежде и, возможно, не единожды – говорят о кругообразности времени в мире ином, соседствующем с нашим земным, – там, где всё пребывает вечным, не изменяясь, не дряхлея. Надёжно же засвидетельствованная способность наблюдать явления грядущего – дар предвидения, дар прорицания, пророчества – есть ещё один род погружения в это вечно обновляющееся пространство. Если применить этот вывод к Вашей поэме, то она словно бы заключает в себе намёк, что умерший Лазарь отошёл в вечность и вернулся обратно – «из времени во время», как у Вас говорится, – и, если я правильно Вас поняла, теперь видит Время с точки зрения Вечности. Игра ума, достойная Вас: теперь, когда я знаю Вас лучше, мне это ясно; и увиденная воскресшим чудесная природа обыденных мелочей – жёлтый, в разбегающихся полосках, глаз козы, хлебы на блюде с чешуйчатыми рыбами, ждущие отправиться в печь, – всё это для Вас составляет самую суть жизни. Это лишь Вашему смятенному повествователю чудится, будто взоры ожившего мертвеца безучастны на самом деле тот видит ценность во всём – решительно во всём…
До знакомства с миссис Лийс я понимала Ваше «Явление Грядущего» в более широком смысле: как преображение Второго Пришествия – как явление грядущего Спасителя, которого мы ожидаем – когда в глазах мертвеца и малые песчинки будут просеяны и сосчитаны, как волосы на головах наших…
Сын Божий в Вашей поэме не произносит ни слова, но посланный делать перепись римлянин, от лица которого ведётся рассказ, этот приметливый ко всякой пустячной подробности чиновник – разве он, вопреки своим природным наклонностям, вопреки плоской своей чиновничьей натуре, не изумляется он разве, видя, как окрыляет присутствие этого Человека горстку уверовавших в Него, готовых с радостью жизнь за него положить, готовых и прозябать в нищете: «Для вас все жребии равны», – недоумевает писец. Он – но не мы: ибо разве тот Человек не отверз перед ними Врата Вечности, за которыми просиял им свет, озаривший хлебы и рыб?
Или, может быть, я чересчур простодушна? Не был ли Он – так горячо любимый, так тягостно отсутствующий, так мучительно мёртвый – попросту Человеком?
Удивительно живо изображаете Вы, как любят Его, как нуждаются в Его утешении лишившиеся Его женщины в доме Лазаря, неутомимая хлопотунья Марфа и воспаряющая мыслью Мария, – как ощущают они Его живое присутствие, каждая на свой лад: Марфа видит в нём устроителя домашнего благочиния, Мария – Свет Угашенный. А Лазарь видит… Лазарь видит одно: то, что видится ему всякий миг.
Вот загадка! Но я кончаю свой по-школярски корявый пересказ Вашей мастерской поэмы. – Удалось ли мне передать живое дыхание Живой истины? – Или я всего лишь явила в своём монологе изображение веры, чувства оставленности?
Вы ведь растолкуете мне свою поэму? Не есть ли Вы, как апостол: «всё для всех»? [71] Куда меня занесло? – Куда я, я себя завела?
Скажите же мне, что Он – жив. Для Вас – жив.
Итак, любезная мисс Ла Мотт, «привязан я к столбу сносить всё должен» – это, впрочем, единственное, что роднит меня с Макбетом. [72] Когда я получил Ваше письмо, – знак того, что меня не предали отлучению, – у меня было отлегло от сердца, но, поразмыслив, я не решился тут же его распечатать и ещё долго вертел в руках: ну как его содержимое станет мне жупелом огненным?
Распечатал – и какая же в нём обнаружилась щедрость духа, какая истовая вера, какое тонкое понимание моих сочинений – не только сомнительного моего послания, но и поэмы о Лазаре. Вы ведь тоже поэт, Вы знаете: сочиняешь, бывало, а сам думаешь: «Вот удачный штрих… Эта мысль бросает отсвет на ту… Не слишком ли выйдет прямолинейно для читающей публики?.. Ни к чему так густо класть краски, изображая очевидное…» Слишком обнажённой мыслью почти гнушаешься. Но вот сочинение попадает в руки к читателям – и его объявляют и чересчур по-домашнему незатейливым и чересчур уж по-небожительски невразумительным; и ты понимаешь: всё, что ты надеялся высказать, утонуло в непроглядном тумане. И дыхание жизни в твоём сочинении слабеет, слабеет – так представляется не только читателям, но и тебе самому.
И вдруг – Вы и Ваши мудрые наблюдения, как бы вскользь, играючи, – и оживает моя поэма, оживает от одних уже недоверчивых вопросов, заключающих Ваше письмо. Воистину ли Он совершил это чудо? Вернулся ли Лазарь к жизни? Правда ли, что Богочеловек воскресил умершего, когда ещё Сам не победил смерть, или, как полагал Фейербах, эта история всего лишь воплощает человеческие чаяния?
Вы просите: «Скажите же, что Он – жив. Для Вас – жив».
Верю: жив. Но как верю? В каком смысле? Истинно ли я верую, что Человек этот вступил в склеп, где лежал уже тронутый тлением Лазарь, и повелел ему встать и идти?
Истинно ли я верую, что это всего-навсего навеянная надеждой и мечтаниями выдумка, искажённое предание простаков с прикрасами для легковеров?
История в наше время – это наука: свидетельства мы признаём с разбором, мы знаем, что такое рассказы очевидцев и в какой мере можно на них полагаться. Так вот: что видел, что поведал, что думал этот живой мертвец (я не о Спасителе нашем, а о Лазаре), как убедил своих любящих домочадцев в существовании того края, что лежит на страшном другом берегу – об этом нигде ни слова. И если я сочиняю свидетельство очевидца – правдоподобное, убедительное, – то значит ли это, что мой вымысел пробуждает к жизни истину, или что моё разгорячённое воображение наделяет жизнеподобием величайшую ложь? Поступаю ли я, восстанавливая события задним числом, как те, евангелисты? Или же я поступаю как лжепророки, раздувающие пустые свои измышления? Чародей ли я, подобный макбетовым ведьмам, который, мешая истину с ложью, лепит из них светозарные образы? Или я кто-то вроде второразрядного составителя пророческой книги: рассказываю ту истину, какую в себе нахожу, прибегая к тем вымыслам, какие признаю подходящими, – как Просперо признавал Калибана? – Я ведь нигде не утверждаю, что недалёкий, косноязычный чиновник-римлянин – не просто моя выдумка, не просто глиняные уста, моим свистом высвистывающие.
«Ну что это за ответ!» – заметите Вы и, склонив голову набок, окинув меня зорким взглядом премудрой птицы, сочтёте, что я криводушничаю.
А знаете ли, единственная жизнь, в подлинности которой я убеждён, – это жизнь воображения. Истинная ли правда – или неправда – эта давняя история про жизнь, не угашенную смертью, – но поэзия способна умножить дни жизни человека настолько, насколько станет Вашей или чьей-то ещё веры в его бытие. Не скажу, что мне под силу воскресить Лазаря, как воскресил его Он, но как Елисей – простершись на мертвеце, вдохнуть в него жизнь [73] – пожалуй, сумею…
Или как поэт-евангелист: кем-кем, а поэтами они были; учёными-историками – не знаю, но поэтами – несомненно.
Вы, понимаете мою мысль? Сочиняя, я знаю. Вспомните удивительное высказывание юного Китса: «Я не уверен ни в чём, кроме святости сердечных привязанностей и истинности воображения». [74]
Я веду не к тому, что «в прекрасном – правда, в правдe – красота» [75] или ещё к какому-нибудь софизму в этом роде. А к тому я веду, что без воображения Создателя для нас ничто не живо – ни живое, ни мёртвое, ни воскрешённое, ни ждущее воскресения…