Видимо, получив письмо Андрейчина, Буллит послал Ле Хэнд письмо с объяснениями: «Наконец-то я получила от тебя настоящее длинное письмо», – отвечала она 24 сентября 1934. Письмо Буллита до нас не дошло, что вряд ли случайно. Понятно только, что он извинялся, пытался перенести какие-то даты (а Ле Хэнд отказывалась это обсуждать), и жаловался на здоровье. Это письмо он писал из Вены, где обследовался у докторов. Ответное письмо Ле Хэнд – как всегда теплое, но теперь в нем звучит насмешка. Рассказывая Буллиту о своей встрече с Дэвидсон по ее возвращении в Вашингтон, Ле Хэнд называет ее «твоей подружкой» (girlfriend). «Я долго общалась с твоей подружкой Грэйс Девидсон. Как ты, наверно, был шокирован, когда она рассказала тебе о настоящей работе Штейгера… Мне кажется, что эта Дэвидсон немножко неуравновешенная особа, и вся ее история звучала довольно горько… Она пишет книгу и уже написала Советскому посольству длинное письмо, рассказав им на многих отпечатанных на машинке страницах всю эту грустную историю. Как, наверно, все это было унизительно». Саму историю мы не знаем; письмо заканчивается заверениями в любви и надеждами на встречу – она умела сохранять хорошее лицо при плохой игре. После многих проведенных ею с Рузвельтом лет этому не приходится удивляться.
Поговорив со своей секретаршей, Рузвельт с усмешкой, но сдержанно писал Буллиту 3 июня 1935 года: «Мне было очень интересно услышать от Мисси [Ле Хэнд] историю Грэйс Дэвидсон. Вы наверняка рады, что она отправилась домой в Америку» [128]. Так Буллит узнал, что сплетня о нем дошла до президента. В отместку Грэйс Буллит несколько лет спустя написал Рузвельту о связи, которую она имела в Москве с Борисом Штейгером, гидом-переводчиком и знатоком изящных искусств. По словам Буллита, их любовь состояла в том, что Штейгер «сваливал ее на пол и скакал у нее на животе. Девице из Новой Англии это казалось увлекательным». Но теперь Штейгер, по словам Буллита, сидел на Любянке, и Буллит пояснял Президенту: «если Вы не знаете, что такое Любянка, спросите Вашу подругу Грэйс Дэвидсон. Ее любовь, Борис Штейгер, сейчас заключен там» [129].
Штейгера арестовали 17 апреля 1937-го в ресторане, где он ужинал вместе с новым американским послом в Москве, Джозефом Дэвисом. Сын уездного предводителя дворянства и депутата Четвертой Думы Борис Штейгер состоял уполномоченным коллегии Наркомпроса РСФСР по внешним сношениям, а также штатным сотрудником НКВД. О его роли великосветского осведомителя знали все. Жена наркома просвещения Андрея Бубнова называла его «нашим домашним ГПУ», а сотрудник американского посольства Чарльз Тейер рассказывал о нем как о «культурном человеке с превосходным чувством юмора, таинственными связями в Кремле и большим запасом историй, которые он любил рассказывать на своем безупречном французском» [130]. Бубнова арестовали несколькими месяцами позже Штейгера, и оба были расстреляны. Михаил Булгаков, постоянно встречавший Штейгера на театральных премьерах и посольских приемах, изобразил его в баронe Майгеле, с которым Воланд примерно расправился в заключительной сцене Бала сатаны. «– А, милейший барон Майгель, – приветливо улыбаясь, обратился Воланд к гостю, у которого глаза вылезали на лоб, – я счастлив рекомендовать вам, – обратился Воланд к гостям, – почтеннейшего барона Майгеля, служащего зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы… Милый барон, – продолжал Воланд, радостно улыбаясь, – был так очарователен, что, узнав о моем приезде в Москву, тотчас позвонил ко мне, предлагая свои услуги по своей специальности… Да, кстати, барон, – вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, – разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Говорят, что она, в сочетании с вашей не менее развитой разговорчивостью, стала привлекать всеобщее внимание. Более того, злые языки уже уронили слово – наушник и шпион… Есть предположение, что это приведет вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Так вот, чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили прийти к вам на помощь». Иными словами, в этой фантазии Воланд сам расстреливает Майгеля за месяц до того, как он придет к типичному для этих людей «печальному концу». Штейгер досаждал Буллиту точно так же, как Майгель досаждал Воланду.
На деле реальный Штейгер нанес Буллиту куда больший ущерб. Вероятно, это он рассказал своей случайной любовнице Грэйс Дэвидсон о связи Буллита с московской балериной, а та сумела донести эту сплетню до Маргарет Ле Хэнд и самого Рузвельта. (Поэтому мстительный, но обычно рациональный Буллит помнил о нем и, через целых три года после приезда Дэвидсон в Москву, не упустил случая рассказать Президенту о ее связи со Штейгером и об особом способе, которым эта «девушка из Новой Англии» занималась любовью в Москве.) Так вездесущий Штейгер расстроил звездный брак Буллита и остановил его карьеру. Проницательный Андрейчин сразу, в августе 1934-го, понял значение сплетни, которая расстроила визит личной секретарши Рузвельта в Москву и разрушила матримониальные планы американского посла. Сам Андрейчин связывал с Ле Хэнд свои надежды получить помилование, которое дало бы ему возможность вернуться в Америку. Македонец, навсегда застрявший в России, еще надеялся вновь поиграть в теннис с Чарли Чаплиным.
В отличие от других сотрудников посольства, которые почти все были холостяками, Кеннан был женат и, насколько мы знаем с его собственных слов, старался быть верен своей жене. Его московские записи полны переживаний, которые он, светский наследник пуританской традиции, не вполне успешно пытался контролировать этими дневниками. Третьего сентября 1934 года он записывал в Москве: «Человеческая плоть живет здесь тесной кипящей массой, больше даже, чем в Нью-Йорке. Она течет медленно, бесконечно, густыми водоворотами по бульварам, между деревьями, под уличными огнями… И это человеческая жизнь в ее сыром виде, сведенная к основаниям – добрая и злая, пьяная и трезвая, любящая и ссорящаяся, смеющаяся и рыдающая, – какой бывает жизнь и везде в других местах, но здесь все проще и прямее, и потому сильнее». В Москве ему виделось «что-то глубоко здоровое»; он рассуждал, что «это здоровье, которое дается опытом выживания от всех местных болезней… В этом ответ на вопрос: как русские все выносят? Многие не вынесли. Те, кого мы видим на улице, это элита, … элита живущих, в ее противоположности черни, которую составляют мертвые!» [131]. Земная витальность этой элиты выживших влекла его – «сверхцивилизованного, невротичного иностранца», который здесь не выживет, понял Кеннан; и действительно, после года московской жизни его язва обострилась так, что лечиться пришлось в венском санатории. Все же Кеннан без конца признавался и дневнику, и немногим американским друзьям в своей любви к русским. «Мое русское Я более подлинное, чем мое американское Я», записывал он. «Лучше бы меня отправили в Сибирь (куда точно бы отправили, будь я русским), чем жить на Парк Авеню в Нью-Йорке среди моих душных соотечественников». Наблюдая ужас и насилие московской жизни, он никогда не обвиняет в этом народ; в советских проблемах, терроре, разрухе полностью виновно советское правительство, и только оно. Эти два чувства – любовь к русским людям, их литературе и жизни, и презрение, смешанное со страхом, к советской власти, питали все его донесения, статьи и книги, включая знаменитую «Длинную телеграмму». Эти два уравновешивающих друг друга чувства плюс непревзойденная компетентность Кеннана в советских делах обеспечили гибкость его стратегии сдерживания, которая помогла миру избежать новой войны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});