Писатель наверняка обсуждал планы отъезда с сотрудниками американского посольства, которые и разговорами, и кинофильмами поддерживали эти намерения. Трудно себе представить, чтобы Булгаков не связывал теперь с ними, и прежде всего с самим послом своих надежд. Говорили они и о многом другом. «Тех, кто побывал за границей, он готов был слушать, раскрыв рот», – вспоминала о Булгакове первая его жена [146]. У этих двух мужчин – врача, который стал писателем, и писателя, который стал послом, – нашлось много тем для разговора: Стамбул и Париж, литература и политика, вечная природа человека и границы ее преобразования государством. Один был бесконечно удачливее в литературе, другой настолько же успешнее в жизни, но оба элегантны, амбициозны, аристократичны; оба гордились умением разгадывать настоящее и предвидеть будущее; оба страстные патриоты и обоим казалось, что былое величие их стран испорчено недостойными выскочками; оба знали и опалу и успех, вот и сейчас один из них был в опале. В пьесах и романе Булгакова, написанных в 30-е годы, всерьез, с надеждой и верой запечатлен образ всесильного помощника, обладающего светской властью или магическим всемогуществом, которые тот охотно, без просьб использует для спасения больного и нищего художника. Похоже, что в середине 30-х годов его надежды адресовались американскому послу в Москве. Это Буллит назвал Булгакова «мастером»; он представлял далекое, могущественное государство, способное спасти Булгакова от очевидной гибели; и наконец, Буллит в глазах Булгакова был необыкновенным человеком, практическим философом, любителем розыгрышей и церемоний, трикстером и магом. Писавший о земном и вечном, сочинивший собственное Евангелие и заполнявший свой дневник наблюдениями над советской политической жизнью, Булгаков чувствовал величие Буллита – собеседника Ленина, Рузвельта, Фрейда, Сталина, а сколько было еще впереди и угадывалось писателем. Для Буллита знаменитый и опальный Булгаков был одним из самых близких, после Андрейчина, русских друзей в Москве, и наверняка самым интересным. И то, как чувствовал себя Буллит в сталинской Москве, что он понял там и что он пытался там сделать, было совсем недалеко от того, что делал там Воланд: «Я бесил русских, как дьявол. Я делал все, что мог, чтобы дела у них пошли плохо (I deviled Russians. I did all I could to make things unpleasant)» [147], писал он языком, необычным для дипломата, но для него самого характерным.
Визит Воланда в Москву совпадает по времени с пребыванием Буллита в Москве, а также с работой Булгакова над третьей редакцией его романа. Как раз в этой редакции прежний оперный дьявол стал центральным героем, воспроизводя важные для Буллита сочетания личного демонизма, критической иронии и большого стиля. Вместе с тем этот дьявол, собеседник Канта и консультант советских властей, приобрел человеческие качества, которые восходят к личности американского посла в ее восприятии Булгаковым: могущество и озорство; любовь к роскоши, практическим шуткам и геополитическим рассуждениям; узнаваемое сочетание печального одиночества и незаурядной энергии, болезненной ипохондрии и эстетизированной сексуальности; критическое, даже брюзгливое отношение к преданным сотрудникам, похожее на отношение садовника или, может быть, селекционера к его подопечным. Даже в изображенной Булгаковым свите, навязчиво сопровождающей шефа в его мистико-иронических приключениях, видны черты исторических фигур – к примеру, высокого, ироничного, неуклюжего Кеннана-Коровьева.
Политика решала жизни или смерти миллионов в межвоенной Европе и, тем более, в терроризированной Москве. И потому, вопреки тысячелетней традиции, бал у Сатаны 1935 года – событие политическое. Вместо того, чтобы увенчаться единением дьявола с избранной ведьмой, Воланда с Маргаритой, самая знаменитая из черных месс советского периода завершилась наказанием за политический, не сексуальный грех. Маргарита с кокетливым страхом ожидала другой развязки, ждет ее и читатель. Но у нынешнего сатаны новые пристрастия: советские писатели и их женщины; «наушники и шпионы»; глобус, наливающийся кровью, и «квартирный вопрос». Политический характер имеет и порок последнего гостя, барона Майгеля, за которым стоит исторический Борис Штейгер. Меланхолически наслаждавшийся своим эротическим карнавалом, о каком мог только мечтать сам Гэтсби, теперь Буллит-Воланд включается в действие, чтобы обличить и наказать этот гнусный вид порока. Великие грешники прошлого попадали в ад за свои любовные приключения; зато срамные грехи современников имеют не сексуальную, а политическую природу. Потому и новейший вид демонизма оказался не эротическим, а политическим делом. В советской столице развязка сатанинского бала воздает должное не развратнику, а стукачу. И председательствует на этом пиру во время чумы не обличитель сексуального порока, а эксперт по политическому греху.
Подобно Буллиту, герой романа Булгакова стал «иностранным специалистом», который снова, после длительного перерыва, приезжает в Москву, чтобы посмотреть на «москвичей в массе» и оценить происшедшие с ними психологические изменения. Средства, которыми он располагает, производят на непривычных москвичей впечатление дьявольских, но его цели скорее научные. Наделенный магическими способностями, в своих выводах он пользуется обычной логикой экспериментатора. «Горожане сильно изменились, внешне, я говорю, как и сам город, впрочем […] Но меня, конечно, […] интересует […] гораздо более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне?» – задает Воланд профессионально поставленный вопрос. «Да, это важнейший вопрос, сударь», – подтверждает свита. Я вовсе не артист, настаивает Воланд, пытаясь разъяснить свои задачи и методы, «просто мне хотелось посмотреть москвичей в массе, а удобнее всего это было сделать в театре». Реакции москвичей адекватные, можно сказать, общечеловеческие. Воланд рассуждает: «Они – люди как люди… Любят деньги, но ведь это всегда было… Ну легкомысленны… Ну что же… и милосердие иногда стучится в их сердца». Решающий эксперимент о переделке человека поставлен, и «иностранный специалист» ставит диагноз, точнее которого и сегодня никто не сформулировал: «Обыкновенные люди… в общем напоминают прежних… квартирный вопрос только испортил их».
То были центральные вопросы эпохи, равно волновавшие Фрейда и Троцкого, Буллита и Булгакова. В какой степени большевизму удалось переделать человека «внутренне»? И вообще, в какой степени человек доступен переделке? Эти вопросы наверняка находились в центре обсуждения на вечерах у американского посла в Москве; многим членам его свиты, да и их русским подругам, было что сказать по этому поводу. В июле 1935 года, через несколько месяцев после того, как Маргарита беседовала с Воландом, готовясь к балу у сатаны, Буллит произносил речь в Вирджинии. Сравнивая сталинскую Россию с гитлеровской Германией, недипломатичная риторика Буллита по крайней мере на десятилетие опережала «длинную телеграмму» Кеннана и «Происхождение тоталитаризма» Ханны Арендт: «Самые благородные слова, которые когда-либо говорились устами человека, оказались проституированы, и самые благородные чувства, которые когда-либо рождались в его сердце, стали материалом для грубой пропаганды, скрывающей простую правду: что эти диктатуры являются тираниями, навязывающими свои догмы порабощенным народам», – говорил Буллит [148].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});