Немцы должны были вот-вот вступить в Париж. Никто не знал, что они сделают с мужчинами — отправят их в концлагерь, в тюрьму или сделают заложниками? А Поль был с нами. Он выполнял свой долг, остался, чтобы нас защищать. Он не был трусом. Мы были уверены, что он скорее умрет, чем позволит покуситься на нашу добродетель. Хотя, между нами, она того не стоила!
В Эдит всегда жил дух парижского гамэна. Как-то Поль, которому обычно это не было свойственно, сказал такую громкую фразу: «Мы переживаем исторические мгновения». Она ответила: «К черту! Если это история, я предпочитаю о ней читать, а не участвовать в ней!»
Улицы опустели, в небе висели густые черные и розовые тучи. Это горели склады горючего в Руане и в других городах; их жгли, чтобы замедлить немецкое продвижение. Черный, жирный туман делал пустынный Париж еще более мрачным.
Наступила ночь. Воцарилась мертвая тишина, и лишь изредка были слышны чьи-то медленные шаги, как шаги кладбищенского сторожа. Как ни странно, это успокаивало; думалось, что мы все-таки не одни.
Погасив всюду свет, мы ждали… и даже не заметили, как наступил рассвет. Время перестало существовать.
И вдруг утром «они» вошли в Париж:. Это было похоже на цирковой парад: молодые, здоровые, белокурые, загорелые парни в черных мундирах шли с песнями. За ними ехали грузовики с солдатами в зеленой форме. Они смеялись, играли на аккордеоне и были совсем не похожи на голодающих. Что же это? Нас обманули?
Мы с Эдит вышли потихоньку на Елисейские поля. Смотрели издали. Кафе, магазины — все было закрыто, железные шторы опущены. Видя немцев в залитом солнцем Париже, мы спрашивали себя: «Почему нам так страшно?» Эдит, вцепившись в мою руку, шептала: «Видишь, все кончено. Боев не будет».
Да, это был цирк, но жуткий. Нам предстояло жить в страхе, от которого выворачивались внутренности. Присутствовать при ужасном зрелище. Присутствовать безмолвно, в течение четырех лет.
День за днем люди возвращались на нашу улицу. Открылся «Биду-бар». Но никогда мы больше не увидели старой консьержки из дома напротив.
Месяц спустя в ресторане «Фукетс» на Елисейских полях какие-то типы начали вступать в сделки с оккупантами. Появились первые коллаборационисты.
Как все артисты, Эдит должна была явиться в Управление пропаганды, которое расположилось на Елисейских полях. Это было обязательно. Иначе вы не допускались до работы. Она там встретила многих артистов.
И жизнь возобновилась, но она была не похожа на прежнюю. В числе первых в Париж вернулся Морис Шевалье. Он отказался сесть в машину, а поехал с вокзала на метро, как все.
Никогда у Эдит не было такого количества контрактов и приглашений для бесплатных выступлений в пользу военнопленных, Красного Креста.
Люди стояли в очереди за всем: за хлебом и за билетами в кино, в театры и мюзик-холлы.
Не знаю, по какой причине, вероятно, из-за потрясения, вызванного оккупацией, Эдит была в очень нервном, взвинченном состоянии.
Возможно, это объяснялось и тем, что Поль перестал быть таким, как в дни отступления. Перед нею снова был одетый с иголочки джентльмен. Эдит называла его манекеном, айсбергом. Он стал еще более замкнут, чем раньше, и все время проводил, слушая английское радио. Эдит выходила из себя.
— К чему это, все пропало. Не понимаю, почему ты слушаешь, ведь музыки не передают!
Она взывала ко мне:
— Ты думаешь, он умеет разговаривать? Может быть, вне дома он и раскрывает рот, но до нас снизойти не хочет!
А ведь Поль ее любил; просто их манеры любить были очень разными.
Кроме того, у Эдит была я. Еще до оккупации «Маркиза» и даже Маргерит Монно, каждая в отдельности, говорили мне примерно следующее: «Двоим всегда легче договориться», «Время от времени мужчина и женщина, живущие вместе, должны устраивать себе маленький медовый месяц».
И я сказала себе: «Я должна решиться. Может быть, если меня не будет рядом, у них все наладится». Скажи я об этом Эдит, она бы закричала: «Я тебе запрещаю уходить. Это не твое дело». Поэтому я смоталась потихоньку.
Идя по Парижу, который ничем не напоминал прежний, я вспоминала свои прошлые побеги, которые часто оканчивались загулами. Всегда было весело. Теперь на это нельзя было рассчитывать. Музыка звучала только немецкая. Каждый день ровно в двенадцать фрицы маршировали вверх и вниз по Елисейским полям. У меня не было желания их видеть. На меня навалилась тоска: с нежностью вспоминала я о каруселях, на которых могла кружиться до полного изнеможения.
Прежде, завернув за первый угол, я становилась сама собой, переставала быть чьей-то сестрой. Если парень смотрел на меня, я не опускала глаз, знала, что они у меня красивые.
«Что ты делаешь? — Ничего особенного. — Пойдем потанцуем? — Пойдем».
Какой это был восторг — среди адского шума, среди бившего ключом веселья, кататься до самозабвения на всяких аттракционах, есть из пакетика жареную картошку…
Потом мы шли на танцы. Ну а что за этим следовало, нетрудно догадаться… Но в таких случаях я переживала не любовные увлечения Эдит, а свои собственные! Согласна, они были похожи, но «ты красивая» и «я люблю тебя» говорили мне.
Потом наступал момент, когда я бросала взгляд на стоптанные туфли, на измятое платье, и меня вдруг охватывало одно желание: вернуться домой. Как я боялась! Но это входило в условия игры. Я знала, что огорчила Эдит, знала, что она не могла понять, что я могу хотеть быть где-то, а не рядом с ней.
И я возвращалась. Это происходило всегда одинаково. Эдит кричала на меня. Я не слушала. У меня был прием: она могла сходить с ума, метаться по комнате, а я тем временем считала про себя: один, два, три, четыре и т. д. … и ждала, пока ее глаза встретятся с моими, ждала, пока она перестанет смотреть мимо. Всегда наступал момент, когда она бросала на меня прямой взгляд. И тотчас все кончалось, я кидалась ей на шею, и мы плакали от счастья. Она брала меня за руку и говорила: «Ладно, иди, чертовка…»
Какие слова любви!
На этот раз веселья не хотелось, на мужчин было наплевать. Каким грустным стал мой Панам! Я пошла к отцу.
Он жил в отеле на улице Ребеваль. Эдит платила за комнату, хорошо одевала его. Он постарел, бедняга. Он мне очень обрадовался.
— Как поживает сестренка? Нечасто она меня навещает. Правда, она много работает.
Он гордился своей Эдит. При этом не стеснялся иногда заработать немного на ее имени. Он говорил: «Я отец Эдит Пиаф». Его угощали рюмкой вина, давали несколько монеток. Он любил показывать золотые часы — подарок Эдит. «Дочка меня балует. Правда, красивые ходики?»
Люди смеялись, и он им рассказывал всякие байки о детстве Эдит. Он придумывал — должны же люди что-то получить за свои деньги.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});