усыпанным множеством драгоценных каменьев самых разных цветов и оттенков.
— В этом желтом одеянии бедра мои кажутся стройнее. Ты не находишь, что я немного раздалась в талии? — спросила Джулия. И тут же забыла, что стоит с нарядом в руках.
Она грустно смотрела в пустоту. Потом лицо женщины смягчилось, и она проговорила:
— Ах, Микаэль, признайся честно: тебе уже наскучила твоя жена? Ты всегда так суров со мной... Я уже давно чувствую, что общество твоих странных друзей тебе куда милее, и ты все больше отдаляешься от меня. О, ты даже не слушаешь меня — хочешь, наверное, увлечь меня на ложе. А потом, добившись своего, повернешься ко мне спиной, словно я для тебя — всего лишь...
— Но это же неправда! — воскликнул я, разозлившись, что она опять переворачивает все с ног на голову.
Но Джулия расправила кончиками пальцев свою рубашку и продолжила:
— Не надо притворяться, Микаэль! Будь со мной честным! Тебе достаточно пойти к кади — и ты тут же получишь развод. Как могу я навязывать тебе свою любовь, если равнодушие твое причиняет мне такую боль?
Джулия всхлипнула, но не остановилась:
— Любовь женщины капризна, и ее надо завоевывать снова и снова. А ты так давно не дарил мне ни одного цветка — и вообще не уделял мне никакого внимания. Может, поэтому я и стала такой раздражительной — и вот, обидела сегодня Альберто, который желает нам обоим только добра. Да, все это — твоя вина, Микаэль. Я ведь даже не помню, когда ты последний раз обнимал меня или целовал — так, как целует мужчина любимую женщину.
Эти глупые обвинения, в которых не было ни крупицы правды, настолько ошеломили меня, что я просто онемел. А Джулия, стыдливо приблизившись, прильнула ко мне своим теплым белым телом и прошептала:
— Поцелуй меня, Микаэль! Сам знаешь: ты — единственный мужчина, которого я любила и люблю. Лишь в твоих объятиях познала я восторги страсти. Но, может, ты считаешь меня слишком старой и поблекшей? Может, хочешь по мусульманскому обычаю взять другую, молодую жену? Но все равно — поцелуй меня хоть раз!
Джулия, казалось, не замечала, что тело ее едва прикрыто. Я приник к ее лживому рту...
Не буду говорить, что случилось потом, ибо умный все поймет и так, дураку же и объяснять не стоит. Замечу только, что через час я покорно спустился вниз, к Альберто, чтобы извиниться перед ним за Джулию.
Итак, в доме снова воцарился мир. Джулия скрыла под вуалью немного утомленное лицо, кликнула негров-гребцов и отправилась в сераль. И пусть тот, кто умнее меня, упрекнет меня в глупой слепоте — сам я не могу ругать себя за это. Влюбленный всегда слеп — будь он хоть султаном, хоть самым жалким из рабов. А чтобы сбить спесь с особо важных умников, могу посоветовать им сперва приглядеться повнимательнее к собственным женам, а потом уж осыпать презрительными насмешками меня и несчастное ослепление мое.
Кстати, ослеплен был не только я. Султанша Хуррем приняла Мустафу бен-Накира в присутствии кислар-аги. Сначала она разговаривала с дервишем из-за занавесей, но потом показала ему на миг свое улыбающееся лицо. И хладнокровный Мустафа вернулся из сераля совершенно другим человеком.
Он влетел ко мне, словно на крыльях. Глаза его сияли, а бледные щеки окрасились ярким румянцем.
Мустафа тут же потребовал у меня вина и розу. И с осенней розой в руке изрек:
— Ах, Микаэль, либо я совсем не разбираюсь в людях, либо мы ужасно ошибались в этой женщине. Хуррем-Роксолана — действительно прекрасная утренняя звезда. Кожа ее — как снег, щеки — как розы, а смех подобен звону серебряного колокольчика. Когда же заглянешь ты ей в глаза — кажется, что улыбается тебе само небо. В этой прекрасной головке не может возникнуть ни одной коварной мысли! В общем, Микаэль, я чувствую, что теряю рассудок. Просто не знаю, что мне думать о Хуррем — да и о себе самом. Ради Аллаха, Микаэль, добавь в вино амбры, позови музыкантов — и пусть пением своим усладят они мой слух, ибо душа моя полна самых дивных стихов мира, и, думаю, ни один человек на свете не переживал еще ничего подобного.
— Да смилуется над нами Аллах, дорогой мой Мустафа, — простонал я, когда обрел наконец дар речи. — Неужели ты влюбился в эту русскую ведьму?
Мустафа бен-Накир испуганно замахал руками и воскликнул:
— Да разве смею я взирать на врата рая? Но никто не сможет запретить мне пить вино, смешанное с амброй, и шептать ветру стихи — или же играть на флейте, слагая дивные мелодии в честь султанши Хуррем.
Возбужденный вином и амброй, Мустафа залился восторженными слезами. Я же взглянул на него с глубоким отвращением и сказал:
— Султанша — удивительная женщина, и ведет она себя весьма странно. Как могла Хуррем, нарушив все законы и обычаи, показать тебе свое лицо? Как смела она искушать тебя?! И почему управитель гарема позволил ей это сделать — хоть ты и дервиш? Но скажи, что она говорила о великом визире? Ведь это, пожалуй, самое главное.
Мустафа бен-Накир отер слезы, струившиеся из сияющих глаз, и, удивленно посмотрев на меня, ответил:
— Я не помню и вообще представить себе не могу, о чем мы говорили. Я слушал лишь музыку ее голоса и волшебные звуки серебристого смеха. А потом она открыла передо мной свое лицо, и меня охватил такой восторг, что когда она ушла, голова моя была пуста, как скорлупа ореха. И после того чуда, которое случилось со мной, все остальное мне безразлично.
Опьянев от вина и амбры, дервиш вскочил и начал танцевать, ритмично притопывая ногами, под веселый перезвон серебряных колокольчиков, которые висели у него на поясе и лентах под коленями. Мустафа еще и напевал арабские любовные песни.
Я испугался, что он сошел с ума или попробовал в гареме гашиша. Но вскоре восторженное состояние дервиша передалось и мне, и меня охватило неудержимое желание смеяться.
Я добавил в вино каплю благоуханной амбры — и через несколько минут мне уже казалось, что я вижу, как быстроногая газель по имени Судьба легко мчится вперед, убегая от самых ловких и быстрых охотников, и тщетны все усилия тех, кто пытается ее поймать.
3
В начале зимы султан и великий визирь вернулись с войны, и пять дней в Стамбуле праздновали победу. Пять дней