Это был почти еще ребенок. Она напоминала мне почему-то одну из бронзовых статуэток индийских танцовщиц. Увидя Белоуса и забыв все на свете, она кинулась к нему. Колосс протянул было руки, словно желая заключить ее в объятия, да стальные наручники помешали. От досады он скрипнул зубами, безнадежно рванул свои путы и, согнувшись пополам, подставил Пашке лицо. Ее головка потонула в пушистых усах, а руки обвили склоненную к ней шею. Через миг он застыдился своего порыва, выпрямился и, тихонько отстранив Пашку, сказал ей:
— Видишь, Пашка, кого ты любила?! — и он протянул ей наручники.
Пашка заплакала и прижалась к нему.
— Ах, Вася, не все ли равно! Я хочу быть с тобой и в тюрьме, и хоть на каторге!
— Нет, Пашенька! Пришел мой конец. Погулял — и будет! За мои злодейства не каторгой меня пожалуют, а петлей да перекладиной!
Пашка зарыдала еще громче.
— А ежели ты любишь меня, как говоришь, то нечего тебе по тюрьмам зря вшей кормить, а ступай в Божью обитель, где до конца дней своих и замаливай перед Господом мои тяжкие грехи!
Умилившись и расстроившись, я отпустил Ваську с Пашкой в камеру. Исповедь этого человека, его тон, манера себя держать, наконец, эта трогательная любовь потрясли мои нервы. Что Васька был искренен, далек от всякой позы и аффектации, — я не сомневался.
Да, наконец, последующие две недели, что провел Васька при сыскной полиции, подтвердили это: кроток, вежлив, смирен, задумчив, он словно готовился к смерти, торжественно ожидая этой грозной минуты.
Бывало, спросишь его:
— Васька, может, водочки или чего другого хочешь?
А он:
— Покорнейше благодарим, господин начальник! Какая теперь водка! Время не то для меня настало, о душе подумать следовает!
Был яркий весенний день, полный жизни, блеска и радости, когда Ваську перевозили в тюрьму и под конвоем выводили от нас на улицу. Я стоял у открытого окна моего кабинета и наблюдал за этим печальным зрелищем: Васька вышел без шапки, на целую голову возвышаясь над толпой. Шел он степенно, не торопясь и, подойдя к тюремной карете, повернулся ко всем, сделал поясной поклон и громко промолвил:
— Простите, братцы, меня, окаянного! — после чего сел в карету, и она тронулась.
Глубокое раздумье и какая-то жалость охватили меня. Несмотря на все его злодеяния, Васька не представлялся мне отвратным. Мне думалось: «Попади этот человек в иные условия, вырасти он в иной среде, просвети он свой разум оплодотворяющим знанием, и явил бы он миру не преступную, а великую душу. Мне почему-то казалось, что именно из такого теста лепит природа больших людей и что в данном случае тесто его было взято сдобное, добротное, да не хватило не то дрожжей, не то растопок для печки, и в результате, — тесто, не поднявшись, скисло».
Умер Василий изумительно!
Я не присутствовал на его казни, но товарищ прокурора Ч. с дрожью в голосе и со слезами на глазах рассказывал мне:
— Привезли его на место казни. Василий был совершенно покоен. Исповедался громко и покаялся от всего сердца. После исповеди обратился ко мне: «Ваше высокородие, разрешите сказать несколько слов солдатикам?»
Хоть и не разрешалось это, однако я сделал исключение. Василий обратился к конвою и сказал:
— Братцы! Вот политики говорят, что вешать людей нельзя, что правительство не имеет на это никакого полного права, что человек — не собака и тому подобное. Врут они все! Такой человек, как я, — хуже собаки! И ежели не повесить меня — то много еще крови невинной прольется! Слушайте свое начальство — оно лучше знает!
После этого Белоусов опять обратился ко мне:
— Разрешите, ваше высокородие, не одевать мешка на голову?
Я, едва стоя на ногах, смог лишь утвердительно кивнуть головой.
Василий подошел к виселице, сам влез на табуретку и, отстранив приближающегося палача, сказал:
— Не погань рук! Я сам все сделаю!
После чего, расстегнув ворот рубахи, накинул на шею петлю, заправил ее хорошенько, глубоко вздохнул, поднял глаза к утреннему небу и тихо прошептал:
— Прощай, Паша!..
Затем сжал плотно веки и, с силой оттолкнув ногой табуретку, повис в петле. Несколько судорог в теле, несколько конвульсий пальцах, и он затих навеки.
Плакал жандармский офицер, плакали конвойные, плакал и… Пашка в точности исполнила преподанный ей Василием завет: она удалилась в Новодевичий монастырь, где под тяжелыми сводами святой обители усердно принялась замаливать кровавые грехи ее умершего любовника.
Кража в Харьковском банке
Это дело мне особенно врезалось в память, может быть, потому, что им замкнулся круг моего долголетнего служения царской России!
Оно памятно мне и потому, что сумма похищенного из банка была настолько велика, что в истории банковского дела в России подобных прецедентов не имелось.
Итак, двадцать восьмого декабря 1916 года, то есть ровно за два месяца до революции, я, уже в качестве заведующего всем розыскным делом в Империи, получил в Департаменте полиции шифрованную телеграмму от заместителя начальника харьковского сыскного отделения — Лапсина, сообщавшего о краже, произведенной в банке Харьковского приказчичьего общества взаимного кредита. Похищено было на два с половиной миллиона рублей процентных бумаг и некоторая сравнительно незначительная сумма наличных денег. Лапсин сообщал, что воры, устроив подкоп со двора соседнего с банком дома, проникли через него в стальную комнату банка и с помощью невиданных им (Лапсиным) доселе инструментов распилили и распаяли стальные несгораемые шкафы, откуда и похитили вышеуказанные ценности. Следов воров обнаружить ему не удалось, но один из служащих банка, заподозренный в соучастии в преступлении, задержан и временно арестован. Эта телеграмма была получена мной утром, часов в одиннадцать, а в четыре часа директор департамента полиции А. Т. Васильев передавал мне, что министр внутренних дел, только что вернувшийся с высочайшего доклада, заявил о желании императора, прочитавшего в утренней газете сообщение о харьковской краже, видеть это преступление открытым в возможно близком будущем. Почему министр находит необходимым поручить ведение этого дела непосредственно мне самому.
Выехать в этот же день мне не удалось, так как харьковский курьерский поезд уже ушел,