— Нет, Петрован. За доброту спасибо, а не могу. Если бы… ну как тебе сказать? Ну, было бы что у меня в душе к тебе…
— Да это что говорить, — ответил он. — И у меня ничего… так, виноватость свою почувствую иногда.
— Какую виноватость?
— А надо было мне тогда за закуской-то тащиться… Оставлять тебя одну с Пилюгиным в кузне. Ведь знал, чего он от тебя добивается, видел, какая ты не своя прибежала тогда, как Донька-то умирала. Да все самогонка проклятая в голове шумела, весь ум выбила на ту минуту…
Петрован ушел, уходя, вроде и хромал, показалось Кате, меньше, так, чуть припадал на покалеченную ногу. В окно она с грустью смотрела на него до тех пор, пока он не скрылся. А через неделю где-то сгорбленная Федотья, когда Катя бежала в контору мимо их дома, крикнула из-за огорожи:
— Эй, постой… Ну-к, выслухай, язви тебя.
Было раннее утро. Катя торопилась в контору, чтоб передать в район с Марией сводки по сенокосу и сдаче молока, та уже ходила возле запряженной тележки, давно готовая к отъезду. Катя хотела было махнуть Федотье рукой, потом, мол, да подумала: на всю улицу разорется старая квашня, начнет выкрикивать вслед грязные ругательства.
— Чего еще? Говори скорей, некогда.
— А вот чего, вот чего… — бормотала старуха, подходя. — Ишь, некогда ей, прыткая шибко стала.
А подойдя, замолчала, уставилась темными и холодными, как у змеи, зрачками на выступающий у Кати из-под кофточки живот.
Внук ее, Пашка, рубил возле сарая хворост на растопку. Заслышав голоса, он бросил работу, подошел с топором к воротцам, встал в проеме, держа почему-то топор обеими руками, и принялся сверлить Катю не по-мальчишески злыми глазами. Взгляд его был такой зловещий, что у нее мелькнула мысль: ах, волчонок, в ловком-то месте где застанет, так и зарубит без жалости, надо за детьми еще пуще глядеть.
Так они, старуха и ее внук, четырнадцатилетний сын Артемия Пилюгина, с двух сторон сверлили ее враждебными глазами, пока не послышался девчоночий голосок:
— Пашка, я все сносила, еще-то будешь рубить?
Это кричала девятилетняя Сонька. Пашка не шелохнулся, не поворачивая головы в ее сторону, не отрывая злобного взгляда от Кати, бросил по-хозяйски:
— Ведра бери да огурцы поливай!
И тотчас звякнули ведерные дужки, мелькнула возле дома девчонка в выгоревшем ситцевом платьишке, убежала поспешно в огород. «Затыркали совсем девчонку…» — пожалела Катя дочку Лидии. Вся Романовка знала: после смерти Пилюгина в доме безраздельно господствует Федотья, что сын его Пашка подчиняется ей с полуслова, что вдвоем они совсем замордовали и Соньку, и саму Лидию.
— Вот чего я тебя, королева нежданная, испросить хотела, — зашевелила иссохшими губами Федотья. — Че это хромоногий пьянчужка, кузнец-то вонючий, по всей округе трепать взялся, будто это… — Старуха приподняла костыль и чуть не ткнула Кате в живот. — Будто он тебя огулял?
Катя ожидала чего угодно, только не такого вопроса. Но она не растерялась, лишь отступила невольно на шаг.
— Какое твое тут… собачье дело?
— Не лайся, паскудница, а то… — И Федотья, глянув на внука, дрябло рассмеялась. — Ишь какая… не шибко ли она рассмелилась? А такое, Артемушкино это дите. Как выпростаешь его из поганого брюха — отдавай.
И опять какого угодно поворота ожидала Катя в разговоре, но только не такого.
— Чего-о?!
— По добру не отдашь, силком отберем, — проскрипела старуха.
От этих слов внутри у Кати все возмутилось, загорелся под сердцем жаркий огонь и облил ее всю, и словно выжег то постоянное брезгливое чувство, с которым она носила в себе ребенка Пилюгина. Эти слова оскорбили в ней что-то самое глубинное и сокровенное. Она не понимала еще, что в ней впервые шевельнулось извечное и великое материнское чувство. Катя отступила еще на шаг, выбросила вперед кулак и, со сладострастием показывая старухе фигу, на всю улицу закричала:
— А это видела? Видела? Видела-а?!
* * *
А между тем слух, что ребенок у Кати будет не от Пилюгина, а от кузнеца Макеева, возникнув, не исчез. Романовские бабы слух этот сразу же поддержали, и он пошел гулять по всей округе.
— Зачем, зачем ты эти… слухи пускаешь? — спросила Катя как-то у Петрована, остановившись возле кузни. — Везде вот говорят, даже в районе.
Макеев ходил вокруг разобранной лобогрейки, собираясь ее отлаживать к страде.
— А пущай говорят, — недружелюбно как-то отмахнулся он.
— Разве мне оттого легче?
— Да и не тяжеле ж, — пробурчал упрямый коваль.
Вскоре после этого, оставшись вечером в конторе вдвоем с Марией, Катя спросила:
— Слыхала, Марунь… россказни Кузнецовы?
Та глянула на председательницу и опустила глаза.
— Кто ж не слыхал? Он встречному и поперечному в уши дует.
— И неужель верят ему? Ну где-то там не знают всего. А в самой Романовке-то?
— Так видишь ли, Катерина, — усмехнулась Мария, заворошила бумаги, складывая их в расшатанный ящик стола. — Правдивое слово кажет путь, а сплетня крюк. Тебя кто подсторожил, что ли, с Пилюгиным?
— Так, а Мишка-то за что его?
— А пущай иной так гадает, другой эдак. Мишке твоему это уж все равно.
Мария задвинула ящик стола, поднялась и пошла к двери. Катя раздумчиво произнесла:
— С одной-то стороны, я понимаю, чего он на себя взял. Добрый он. А с другой… если, говорит, посчитаешь нужным, так и сойдемся давай.
— Так если посчитаешь… Не на веревке ж он тебя волочет.
— Да все равно ж это… Понять-то как? — начиная сердиться, проговорила Катя. — Капкан поставил, да и советует — хочешь, так иди в него!
Марунька уже стояла у дверей, взявшись за скобу. После этих слов она чуть подумала о чем-то, усмехнулась и сказала:
— Дура ты, хоть и председательница.
И странно, слова обидные, а Катя нисколько не обиделась, только посмотрела на Марию как-то вопросительно и беспомощно.
— По теперешним-то временам бабье счастье скупое. Спроси-ка у любой — и всякая скажет: пущай без рук, без ног, да лишь бы мужиком в доме пахло. А тут и всего-навсего, эко, хромоватый… Ну, побежала я.
В тот вечер Катя из конторы не пошла сразу домой, решила завернуть на скотные дворы. Там в старом овечьем загоне третий день бабы ломали кизяки. Немного было в колхозе овечек, да загон с давних, еще довоенных лет не чистился, утрамбованный животными навозный пласт был толщиной с полметра. В любой деревне знают, что это отличное топливо, но Артемий Пилюгин, несмотря на просьбы колхозников, выламывать овечьи кизяки почему-то не разрешал, а Катя разрешила, третий день женщины и дети на ручных тележках, в мешках, корзинах, корытах возили и носили домой плотно спрессованные куски навоза.
Солнце давно было уже за холмами, но небо над ними еще стояло светлое, сумерки в деревне только-только завязывались. Дврожка к скотным дворам за лето обросла репьями и полынью, лопухи стояли еще крепкими и сочными, а полынь давно перезрела, обсыпала подол желтой ядовитой пылью.
Когда Катя подошла к овечьему загону, возле него была одна Лидия Пилюгина с детьми. Тележка с большим деревянным коробом была доверху загружена кизяками, а Пашка, грязный и давно, со школы, видимо, не стриженный, клал сверху все новые и новые навозные плиты. Увидев председателя, он сверкнул глазами, будто собираясь насмерть оборонять нагруженное добро, переломил брови, как в минуты раздражения делал его отец.
— Чего там расшеперилась, давай еще сверху покидаем, — сказал он своей сестре.
— Все равно ж просыпем по дороге, — несмело возразила девятилетняя Сонька, но и этот ее слабенький протест Пашка задавил не по-мальчишески хриплым голосом:
— Ты еще у меня!!
И девчушка вместе с ним покорно продолжала класть сверху твердые комья навоза, хотя и мать проговорила: «Будет, повезем».
Кивком головы Лидия поздоровалась с Катей, подняла оглобли тележки, но Пашка отстранил мать, раздраженно кинул:
— Сами мы… А ты надолби еще на тележку. — И рыкнул на сестру: — Запрягайся давай!
Вдвоем с сестрой они потащили тележку, кизяки сверху сыпались тяжелыми камнями, но Пашка ни разу не оглянулся.
— Злой он у тебя, — сказала Катя.
Лидия на это никак не отреагировала, стояла, опираясь двумя руками на лопату, и угрюмо глядела, как догорает закат.
С тех пор как стал у Кати обозначаться живот, Лидия, пожалуй что, и не разговаривала с ней, здоровалась кивком, так же и отвечала на все просьбы и распоряжения, работала исправно, а голоса не подавала, все больше и больше каменела. И Катя понимала ее состояние, чего ж тут не понять. И сейчас ей тяжко было находиться возле Лидии.
Катя хотела идти дальше, к коровнику, как Лидия вдруг разомкнула губы:
— А дитя потом не отдавай Федотье. Сгубит она его. Не дам, все орет, чтоб наша кровь с ихней смешалась…
Лидия стояла, все так же держа руки на лопате, но Кате казалось, что она рубит ее этой лопатой по голове, по плечам, по груди. А когда уж сообразила, о чем говорит Лидия, все в ней запротестовало.