домашних, даже о собаке Белинский всегда писал с «любовью». В трудовой, тяжелой жизни, которую вел Белинский, жена была другом и помощницей, избавлявшей его от многих забот, только она и любовь к ней скрасили горечь его последних часов.
Друзья, необходимые его натуре, также помогали Белинскому мириться и переживать все лишения. Для всех них он был высоким нравственным авторитетом. Тяжелая журнальная работа губила Белинского. Краевский19 выжимал из него все соки, понукая и требуя материал: «Журнальная срочная работа высасывает из меня силы, как вампир кровь. Обыкновенно я неделю в месяц работаю со странным лихорадочным напряжением. Другие две недели я словно с похмелья праздно шатаюсь и считаю за труд прочесть роман. Способности мои тупеют, особенно память, здоровье разрушается», – пишет он Герцену. – «С Краевским невозможно иметь дело, – продолжает он дальше. – Это может быть очень хороший человек, но он приобретатель, следовательно, вампир, всегда готовый высосать из человека кровь, а потом выбросить его в окно, как выжатый лимон»20.
В конце концов, Белинский уходит от Краевского, оставляя «Отечественные записки», задумывает альманах и «Историю русской литературы». Ни то, ни другое не удастся ему осуществить, но его друзья приобретают пушкинский «Современник» и Белинский, приглашенный в новый журнал, уступает редакции весь свой материал. Во главе «Современника» – Некрасов и Панаев. Здесь Белинский дебютирует обзором русской литературы 1846 г.
Однако материальное положение Белинского, несмотря на большие гонорары «Современника», не улучшается. Чахотка развивается, и врачи предписывают ему отъезд за границу. Это не спасает его здоровья. Силы его гаснут. Но он все еще пишет. В 1848 году в «Современнике» появляется целый ряд его статей, посвященных защите натуральной школы и последний критикофилософский трактат Белинского.
26 мая 1848 года, в 6-м часу утра Белинский умер.
Он верил в прогресс и в благородство человеческой души, он верил во все прекрасное, что сказал бы он, если бы теперь пришлось ему встать со смертного ложа?
Что сказал бы неистовый Виссарион, стремившийся к правде и требовавший полной свободы выявления творческой личности, о наших современных литераторах и критиках?
Лучше об этом не задумываться. Мертвые из могил не поднимаются, живым они не грозят.
IV. «Подлинный сын русского народа»: А. В. Кольцов
А. Амфитеатров
Кольцов и Есенин
Исполнилось 125 лет со дня рождения Алексея Васильевича Кольцова, поэта оригинального и гениального, единственного русского поэта, который, выйдя из народа самородком, умел и успел остаться истинно народным.
И, при всех этих исключительно огромных достоинствах поэта – собственно говоря, забытого, ибо давным-давно никем не читаемого. Причина забвения – отнюдь не в недостатках поэзии Кольцова, а, напротив, в одном из ее оригинальных достоинств – столь высоком, что в нем у Кольцова нет соперников, не исключая даже самых царственных возглавителей русской поэзии. Он так правдиво, так родственно близок к русскому песенному складу, так увлекательно народно певуч, что читать его, собственно говоря, невозможно, – надо петь.
Когда вы читаете Кольцова про себя, у вас в голове рождается сам собою напев; начните читать вслух и услышите, что он – сам собою же, – складывается в модуляциях голоса, и вы непроизвольно создаете наметку музыкальной мелодии.
Нет музыканта, который бы, читая Кольцова, не испытал на себе этого вдохновляющего очарования. А потому и ни один русский поэт не подвергался музыкальной обработке в большей мере. Некоторые песни и стихотворения Кольцова положены на музыку более десяти-двенадцати раз (напр. «Не скажу никому»).
Таким образом, в конце концов, музыка отняла Кольцова у литературы.
Кого много поют, того перестают читать.
Кольцова так запели, что поэт скрылся за «песенником».
Сбылось над ним его собственное слово: «Какой я поэт? Я прасол, песенник!»1 – с горечью возразил он однажды даме, упрекнувшей его за «неприличную для поэта» бедность и ветхость одежды.
Музыка неразрывная подруга поэзии, но коварная, двусмысленная.
С одной стороны, она часто сохраняет навсегда стихи, которые без нее давно бы забылись. С другой, затмевает собою те самые поэтические произведения, которыми вдохновлена.
Нелепый «Фауст» Гуно2 заслонил «Фауста» Гете, посредственный «Евгений Онегин» Чайковского популярнее гениального «Евгения Онегина» Пушкина.
Мне случалось слыхать от людей – считавших себя вагнери-анцами! – вопрос: Кто писал Вагнеру либретто его опер? Эти ценители даже не подозревали, что Вагнер никаких «либретто» не признавал, да и «опер» не писал, а то, что они принимают за «либретто», суть оригинальные драматические тексты, за которые Рихард Вагнер3 ставится историками германской поэзии в первый ряд романтических поэтов. Так великий композитор поглотил в самом себе большого поэта.
То и с Кольцовым.
На его стихи писали музыку Глинка4, Даргомыжский5, Чайковский, Рубинштейн6, Римский-Корсаков7, Кюи8, Мусоргский9, Аренский10, Рахманинов, Гречанинов11, – кто только не писал! И слушая ее, все чувствуют и помнят композитора, но редко кто вспоминает о поэте.
Редкий из русских поэтов породил такую огромную школу подражателей-самородков и самоучек, как А.В. Кольцов, и редкая школа держалась так долго и прочно.
Но и редко у какого поэта подражатели бывали так мало удачливы.
Собственно говоря, кроме Н. С. Никитина12 да И. 3. Сурикова13, пожалуй, некого и назвать. Уже в восьмидесятых годах «поэт-самородок» обратился в комическую фигуру. В одном из романов Вас. Ив. Немировича-Данченко был выведен такой «самородок», пишущий сотни стихов в двух манерах: по одной – начинает «Ох, ты гой еси», по другой – «Уж ты, змей-тоска»14. Подобных было великое множество.
В наши дни начали донельзя усердно роднить с Кольцовым злополучного Сергея Есенина, связывая их, как предка с потомком.
Я, поскольку знаю Есенина, не вижу между ними ничего общего, кроме некоторых внешних и случайных примет, на коих и возникло, оптическим обманом, вышесказанное мнение. Да и приметы-то схожи весьма условно.
Мелко-купеческое, мещанское происхождение Кольцова могло иметь вид простонародного, сказать по-нынешнему, пролетарского, только в веке литературы больших бар.
От них его действительно отделяла настолько широкая и глубокая сословная пропасть, что в их, свысока прищуренных, глазах он мог сойти за «мужичка», хотя никогда им не был.
По нынешней же классификации, Кольцов был «буржуй» – и даже не деревенский, а городской, в деревню только наезжий, притом «с преступной целью ее эксплоатировать» в качестве прасола. Сам он, что в переписке своей, что в воспоминаниях о нем, рисуется очень смышленым и практическим, деловитым купчиком, в котором коммерческие способности отлично уживались с сильным поэтическим дарованием.
Явление вовсе не исключительное: другой близкий пример – Некрасов.
Но Некрасов, в зыбком качестве «кающегося