гражданскую, политическую и всякую безупречность, беспощадность к самому себе, при большом самолюбии – и вы поймете, почему этот человек царил в кружке самодержавно… Белинского в нашем кружке не только нежно любили и уважали, но и побаивались. Каждый прятал гниль, которую носил в душе, как можно подальше»4.
Тургенев верно отметил еще один источник огромного влияния Белинского. «Белинский был именно тем, что мы бы решились назвать центральной натурой, т. е. он всеми своими качествами и недостатками стоял близко к центру самой сути своего народа, и потому самые его недостатки, как например, его малый запас познаний, его неусидчивость и неохота к медленным трудам, получила характер как бы необходимости, имела значение историческое.
Человек ученый не мог бы быть истинным представителем нашего общества 20 лет тому назад, он не мог бы быть им даже теперь. Но это не мешало Белинскому сделаться одним из руководителей общественного сознания своего времени».
В этой же тургеневской статье есть очень тонкое определение свойства характера Белинского, на которое указывали все, знавшие его.
«В его натуре лежала склонность к преувеличению или, говоря точнее, беззаветному и полному высказыванию всего того, что ему казалось справедливым: осторожность, предусмотрительность были ему чужды; стоило только взглянуть на полулисты, которые он посылал в типографию, на эти прямые как стрелы, строки его быстрого, крупного, своеобразного почерка, почти без помарок, чтобы понять, что писал человек, который не взвешивал и не рассчитывал своих выражений»5.
Известно, что Белинский мог работать только запоем и, по его собственному выражению, «бывал доволен тогда только, когда во время писания его била лихорадка»6.
Ненависть и любовь его одинаково выражались страстно, подчас ребячески с чудовищными преувеличениями, в которых всегда, однако, лежала глубокая, искренняя мысль.
Таков Белинский был в особенности в своих спорах. Известен рассказ, как в одной из петербургских бюрократических гостиных, куда он попал по приглашению любившего литературу хозяина, выслушав негодующие речи о казни Людовика XVI, Белинский, задыхаясь от страсти, торжественно воскликнул: «Я бы на месте их (вождей революции) трижды казнил Людовика!»7. Эта сцена, если даже ее и не было на самом деле, очень в духе Белинского.
В другой раз, во время спора о славянах, он серьезно доказывал, что «черногорцев надо вырезать всех до одного»8. Эти кровавые речи произносил добрейшей души человек, не преувеличивавший, конечно, когда говорил, что «чтение “Антона Горемыки” произвело на него такое действие, как будто его самого отодрали хлыстом»9.
Это «примирение с разумной действительностью» в первый период увлечения Гегелем, сменилось у Белинского «новой крайностью, – как он сам писал Боткину. – Это идея социализма, которая стала для меня идеей идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфой и омегой веры и знания».
«Всматриваясь и вслушиваясь, – вспоминает об этом времени Гончаров, – в неясный еще тогда, новый у нас слух и говор о “коммунизме”, он наивно, искренно, почти про себя, мечтательно произнес однажды: “Конечно, будь у меня тысяч сто, их не стоило бы жертвовать, но будь у меня миллионы, я отдал бы их”».
«Кому, куда отдал бы? В коммуну? Для коммуны? На коммуну? Любопытно было бы спросить, в какую кружку положил бы он эти миллионы, когда только одно какое-то смутное понятие носилось в воздухе, кое-как перескочившее к нам через границу и когда самое название коммуны было еще для многих ново.
А он готов был класть в кружку миллионы – и положил бы, если бы они были у него, и если бы была кружка»10.
Тургенев вспоминает Белинского в Париже, куда он приехал в единственную свою заграничную поездку, уже безнадежно больной.
«Он изнывал за границей от скуки. Его так и тянуло назад, в Россию. Уж очень он был русский человек и вне России замирал, как рыба в воздухе. Помню, в Париже, он в первый раз увидал Площадь Согласия и тотчас спросил у меня: “Не правда ли, ведь это одна из красивейших площадей в мире?”».
На мой утвердительный ответ воскликнул: «Ну и отлично! Так уж я и буду знать, – и в сторону, и баста!» И заговорил о Гоголе11».
За границей не было ни спешной лихорадочной работы, ни кружка пяти-шести близких людей, где он изливал свою душу горячими, лихорадочными, иногда почти горячечными импровизациями и, как о «пленении Вавилонском» говорил он Гончарову о своем пребывании за границей.
Достоевский считает Белинского «самым счастливейшим из людей, благодаря его вере в свою идею». «О, напрасно писали потом, – говорит он в посвященной Белинскому главе “Дневник писателя”, – что Белинский, если бы прожил дольше, примкнул бы к славянофильству.
Никогда бы не кончил он славянофильством. Белинский, может быть, кончил бы эмиграцией, если бы прожил дольше и если бы удалось ему эмигрировать, и скитался бы теперь [это было писано в 1873 году] маленьким и восторженным старичком с прежней теплой верой, не допускающей ни малейших сомнений, где-нибудь по конгрессам Германии или Швейцарии».
Достоевский называет Белинского «самым торопившимся человеком в целой России». «Раз, – вспоминает он, – я встретил его часа в три пополудни у Знаменской церкви. Он сказал мне, что выходил гулять и идет домой.
– Я сюда часто захожу взглянуть, как идет постройка вокзала Николаевской железной дороги (тогда еще строившейся). Хоть тем отведу душу, что постою и посмотрю на работу: наконец-то и у нас будет хоть одна железная дорога. Вы не поверите, как эта мысль облегчала мне иногда сердце.
Это было горячо и хорошо сказано: Белинский никогда не рисовался. Мы пошли вместе. Он, помню, сказал дорогой:
– Авось, как зароют в могилу (он знал, что у него чахотка), тогда только спохватятся и узнают, кого потеряли»12.
В рассматриваемом сборнике ряд мемуаров о Белинском извлечен из старых журналов и давно забытых изданий. В этой части книги ценны, например, рассказы о детских годах Белинского, опровергающие ходячие представления о крайней нужде, в которой рос Белинский.
В действительности, семья его (отец В. Г. был уездным лекарем) пользовалась средним провинциальным достатком того времени.
Любопытны воспоминания Н. Аргиландера и Н. Прозорова, учившихся в московском университете с Белинским. Они дают интересные подробности увольнения из университета будущего знаменитого критика.
Белинский написал трагедию «Владимир и Ольга» и представил ее на рассмотрение в цензурный комитет, куда входили и профессора университета. Через несколько дней его вызвали в заседание комитета.
«Спустя не более получаса времени, – вспоминает Н. Аргиландер, живший с Белинским, – он вернулся бледный, как полотно, бросился на кровать и от него можно было добиться лишь одного слова “пропал, пропал!”»13.
Оказалось, что пьеса, в