— Говоришь, словно сказку рассказываешь, — обозлился Качер. — Неужели тебе нравится вечно гнуть спину на другого, на хозяина лесопилки? Мы хотим, чтобы все жили своим трудом. Слыхал вчера комиссара — мы должны совместно воевать, чтобы потом всем вместе трудиться без капиталистов, в том числе и без твоего хозяина, что наобещал тебе журавлей в небе. Неужели ты ничего еще не понял, несчастный ты человек?
Богоуш Кавка ткнул Качера в плечо.
— Оставь его, Франта добрый малый и наш. Он зашел в тупик, но выберется из него, увидишь. — Богоуш свернул цигарку и подал ее Кулде. — Закури, Франтик, мысли в порядок придут.
Кулда все качал головой, вздыхал, производя звуки, какие производят старые мехи органа. Махорка не помогла.
— Но отец меня не поймет, ты же его знаешь, — вдруг выговорил он.
— Поймет, Франта, увидишь!
— Не поймет, Богоуш! — Кулда поднялся, прошелся по теплушке и вышел вон. Отец его не поймет!
Наконец-то он понял, что ему мешало защищать собственную жизнь, собственные мысли и вообще все. Отец его говаривал соседу, сапожнику Малине: «Не мелите чепуху, дяденька, меня хозяин не обирает, он даст мне все, о чем я попрошу. А не даст — сам возьму». Сына-большевика такой человек вышвырнет из дому, как паршивую овцу! Франта бродил по перрону, без всякого интереса следя за вокзальной суетой, за пестрой толпой. Дети протягивали к нему руки за подачкой — он поделил между ними несколько копеек. К чему ему деньги? Радости за них не купишь, а дали мне их за кровавую работу. Вынул из записной книжки два рубля, сунул в руку молодой женщине с ребенком. Та рассыпалась в благодарности, позвала к себе — живу, мол, недалеко. У Кулды одеревенели ноги, кровь ударила в лицо. Не разбирается он в здешних людях! Даже такую вот принял за порядочную… Он крикнул ей, чтоб сгинула, и поплелся дальше, словно побитый. У выхода столкнулся с Кавкой.
— А мы тебя уже целый час ищем, — сказал Богоуш. — Будет митинг, должна явиться вся рота как один.
— Отстаньте вы от меня с вашими митингами! — взорвался Кулда, однако позволил Кавке увести себя.
Красноармейцы первой роты кучками стояли возле теплушек, смеялись, разговаривали.
— Набирают добровольцев в разведку, — сказал Кавка. — Мы с Ярдой и тебя записали, вместе пойдем.
Кулда испуганно вскинул глаза:
— Что это вам в голову пришло?
— Ничего не пришло, ведь Качер, Кавка и Кулда всегда вместе, — засмеялся Кавка. — Чего ж ты удивляешься?
— Так было, — ответил Кулда сдавленным, пустым каким-то голосом, — а больше не будет. Впрягся я с вами в одну телегу, и зря… — Он снял со своего плеча руку Кавки и добавил: — Подожди, я только в вагон зайду. — Глаза его странно светились, словно он сбросил с себя большую тяжесть.
Богоуш Кавка видел, как Кулда вскочил в теплушку, и стал ждать его. Усмехнулся: какая это муха укусила Франту?.. Ведь у ветряной мельницы, и в Тамбове, и под Урюпинской лупил белых вовсю, и рука его не дрожала. Откуда же в нем вдруг такая неразбериха? Правда, когда вернулись в Алексиково, он сказал, что лучше бы ему остаться на поле боя, но он просто хотел проверить, что скажем на это мы с Ярдой. Ну ничего, он еще найдет себя — хотя бы ради того, чтоб сделаться мастером на лесопилке…
Из теплушки донесся выстрел. Богоуш на миг оцепенел, потом бросился в вагон. Кулда лежал на полу, рядом с ним — винтовка. По лбу стекала кровь. Лицо бледное, в угасающих глазах — смерть. Пороховой дым рассеивался, словно торопясь прочь от трупа. Кавка схватился за голову, беспомощно выглянул наружу. Недалеко, в кучке кавалеристов, рядом с Конядрой, стоял Ярда Качер, залихватски сдвинув фуражку на затылок. На соседнем пути, окутанный паром и дымом, пыхтел паровоз.
— Ярда, Ярда! — вырвалось у Кавки.
Качер не слышал. Неужели не расслышал и выстрела? Обернувшись к Кулде, Богоуш пролепетал:
— Я не виноват, Франта, и Ярда не виноват — наш брат не стреляется, когда у него есть друзья, которым можно верить…
Больше он ничего не мог сказать, в мыслях был полный хаос. Он медленно вышел из вагона и пошел к Бартаку доложить о случившемся. Но что он скажет дома отцу Кулды?
В теплушке кавалеристов завязывались дружеские связи. С первого дня службы в коннице Михал Лагош почувствовал себя как дома. Вспоминали Костку, Даниела и других погибших под Урюпинской. Беда Ганза часами просиживал с Лагошем в привокзальном трактире или на скамейке в зале ожидания, слушая его рассказы о Наталье. Кому-то теперь она стряпает? Несколько вечеров подряд сочиняли общие письма — одно Наталье, другое — Нюсе, чтоб ни та, ни другая не обижались. Йозеф Долина помогал писать, хотя, читая потом их сочинение, посмеивался: дорого платят ребята за женскую благосклонность!
— Ничего ты не понимаешь, Йозеф. Наталья от меня ничего не скрыла, она меня любит и готова пойти за мной хоть на край света, — обиделся Аршин.
— А Нюсе и скрывать-то было нечего. Я пришел к ней, как король к честной невесте, — гордо произнес Лагош.
— Ладно, только читать им ваши писульки будет кто-нибудь другой, — засмеялся Долина, который, несмотря на то, что был избран председателем полкового комитета, никак не мог утвердить свой авторитет среди друзей.
— Ты нам завидуешь, Йозеф, — сказал Аршин, заклеивая оба письма. — Девчата будут рады, что мы с Лагошем опять вместе. Не умеешь ты обходиться с женщинами. Я ведь хорошо знаю, что ты в Максиме поглядывал на Марфу. А Бартак только мигнул — и на коне!
— Удивляюсь, чего вы спорите, — вмешался в их разговор Властимил Барбора. — Разве вам Йозеф завидует? Да женщин здесь сколько угодно! Вчера мы с кадетом были в городе и даже вроде не очень по сторонам поглядывали — и с ходу две красотки приглашают нас на чаек. Пошли мы? Нет, не пошли. Зачем? Вкус-то у нас еще есть. Вот и Долина такой же. Конечно, если б в семейный дом пригласили — мы бы пошли…
— Не задавайся, Власта, ты просто несчастный молокосос, — насмешливо сказал Ганза. — Твоя алексиковская ягодка испарилась, и ты просто не знаешь, с кем бы прогуляться за город. А Маруся теперь бог знает где скачет на своем бронированном жеребце по донской прерии и черта с два вспоминает о Войте. У Михала же и у меня — приличные женщины.
Ян Шама откуда-то узнал, что дивизии в Филонове приходится туго. Казаки, правда, еще не нападали, но так и кишат в окрестностях города, как комары, и кусаются больно.
— Слыхал я, нам тут оставаться три недели, но не знаю, не знаю, даст ли нам наш начальник прохлаждаться так долго, — добавил Шама рассудительно. — А полковой, говорят, с утра укатил в Тамбов к своей барышне. Коли будет приказ марш-марш на Филонове, придется ему догонять нас на крылатом коне.
— А чего ты удивляешься, в наших вагонах духота, вот пан полковой и решил подышать свежим воздухом, — засмеялся Долина. — Да нам тут пока и не нужен этот фертик с усиками!
Пророчества Шамы не сбылись. Дни протекали спокойно. Красноармейцы ходили в кинематограф на сеансы, устроенные специально для них, гуляли с девушками, приглашавшими их к себе либо за город.
Матея Конядру остановил раз около кинематографа какой-то красноармеец, один из тех, что попал в полк под Урюпинской. Матей узнал его: когда-то они были в одном легионерском полку.
— У меня, брат, есть для тебя письмо с родины. Оно пришло как раз, когда ты уехал в Челябинск за паровозами, я его и припрятал.
Конядра схватил письмо. Адрес трижды переписан, но он узнал почерк отца. Письмо ждало его полтора года. Конядра разорвал конверт, жадно начал читать. Отец писал — сынок его растет хорошо, здоров… «Но несчастье ходит не по горам, а по людям, постигло оно и тебя, мой дорогой сын: умерла от испанки твоя Люда. Сынишка твой потерял маму, а мы — сноху, каких мало. В свой последний час она говорила только о тебе…»
У Матея опустилась рука. Люды нет! Он не помнил, как добрался до теплушки. Забившись в свой угол, сухими глазами все перечитывал он строчки отцова письма. И чувствовал себя страшно одиноким, деревом с выгоревшей сердцевиной…
Солдаты ходили на учения, на стрельбы. Натан Кнышев с Долиной устраивали митинги: Долина переводил речи комиссара, а потом говорил сам. Собирались всегда ненадолго, и люди с веселыми разговорами расходились по вагонам.
Властимил Барбора скрыл от максимовских друзей, что нашел свою «ягодку» на базаре, в овощном ларьке. «Ягодку» звали Фросей. Фрося ухватилась за него, словно он вернулся из-за моря. Он поделился только с Бартаком — одному невмоготу было нести столько счастья, и потом Войта его командир. Власта не ходил с Фросей за город, она водила его к себе. Жила она на глухой улице в чердачной комнатушке, где едва помещалась печка, узенькая деревянная кровать да столик со стулом. Когда им уже ничего больше не хотелось, они, сидя на кровати, рассказывали друг другу о себе. Фросе было что порассказать, и Власта слушал ее терпеливо, и казалось ему, что из всего того трудного и тяжелого, о чем она говорила с отвращением, ее не коснулось ничего… Бартак разрешил Барборе оставаться у Фроси до утра, но потребовал, чтоб Власта сначала показал ему девушку, и однажды Барбора привел с собой своего командира.